Проводить гостей Эдуард Христофорович не догадался, а может быть,постеснялся соседей, и мать и сын опять стояли одни на остановке, где торчал только столб с погнутой проржавевшей жестянкой. Было часов семь вечера, но откуда-то натащило сажных туч, стало холодно, сыро, как в погребе. Быстро собиралась большая гроза. Маня испуганно поглядывала на железные крыши одноэтажных домов, на небо над ними. Прижимала сына к себе, но побежать к дому Эдуарда Христофоровича – единственному здесь трёхэтажному, сталинскому, с подъездом – не решалась, там из двух раскрытых окон третьего этажа по-прежнему мощно ревел хор, исполняя «Дунайские волны».Потом выглянул сам Эдуард Христофорович, повертел головой – и быстро закрыл оба окна…
И вот колюче-длинным белым зигзагом разодрало черноту и со страшным треском, грохотом обрушило на железные крыши домов острый чёрный лес дождя. Дом неподалёку на бугре торопливо выхватил водосточную трубу и разом отпустил неудержимую струю на землю. Как в испуге не удержавший мочу старик. Да при всём-то честном народе! Маня освобождённо кричала что-то дождю, черноте, молниям, чуть не пела, подпрыгивала. Но перепуганный Марка ухватился за неё, и она разом затихла, сломилась к нему, прижала его головку к себе, плача…
Под этим водопадом промокли мгновенно, до нитки. Так и побежали к автобусу – в длинноруких, растопыренных, мокрых одеждах…
Босые, удерживая обувь в руках, они быстро шли вдоль горбатой дороги вниз, к пролезшему из-под туч, очень близкому и сильному закатному солнцу. В его лучах на асфальте танцевали тонконогие мелкие комарики остатнего дождя.
Потом мать и сын свернули от дороги к бараку – и, прежде чем попасть на крыльцо и мыть в корыте ноги, долго разъелозивали ногами на глине среди мокрых кусучих репейников.
И во второе посещение Эдуарда Христофоровича, через неделю, когда в прихожей снимали обувь – Колизей этот, задрав хвост, демонстративно шёл мимо. На гостей не глядел. Злой. Как прессованный дым. Утиснулся в туалет.Опять всем открытый – на унитазе зло орал, дёргая вверху хвостом: Мяорр!Это уже была демонстрация. Вызов. Этихгостей – он на дух не переносил! Эдуард Христофорович хотел было прикрыть дверь – кот заорал еще пуще.Как бы крича: не смей! Клаустрофобия! Пришлось покорно ждать… Мяорр!.. Однако когда закончил демонстрировать, в большую комнату пёрся со всеми. Бежал. Норовил даже прорваться меж ног идущих вперёд. Видимо, чтобы опять охранять рога и кинжал.
В комнате, однако, Эдуард Христофорович безжалостно скинул его с дивана. Начал судорожно, молчком раскрывать какой-то чёрный футляр с блестящими двумя замками. Гармошка оказалась внутри! Сверкала, как перламутром вся отделанная! Настоящая, новая! Маня так и ахнула. А Эдуард Христофорович, предварительно кинувшись и распахнув окна, по-прежнему судорожный, молчащий, уже садился на стул, налаживал её на себя. И вот уже потянул, охватив обеими руками сразу половину кнопок. Заиграл пока что как попало. Просто так.
Себе в изумление… кот Колизей вдруг заходил-запрыгал в краковяке.Кота словно подсоединили к исковерканной мелодии Эдуарда Христофоровича и начали бить ею. Будто током! Как только мелодия оборвалась – с пропадающим, не кошачьим даже воплем кот побежал из комнаты. Маня и Марка смело рассмеялись: какой нервный!
– Ничего, – сказал Эдуард Христофорович. – Он уже два дня так орёт… Привыкнет… – Начал прилаживаться к гармошке по-настоящему, серьёзно.
На толстых коленях Эдуарда Христофоровича гармошка казалась детской, игрушечной. Большие пухлые руки теснились, вставали толстыми пальцами на кнопки – как встают слоны на пеньки-тумбы в цирке. Будто на представлении. Раздумывали, срывались, не попадали куда надо. Слуху у них явно недоставало. Эдуард Христофорович, вытягивая шею, разглядывал руки, прикидывал, что с ними делать, продолжая ворочать, ставить. Но Маня Тюкова не уставала ахать и всхлопывать ладошами. «Научусь, – говорил гармонист, прервавшись и отирая пот со лба платком, – самоучитель надо.Быстрее тогда. Куплю». Маня с ним горячо соглашалась: «Конечно быстрей! Конечно быстрей! По нотам же!» На лице гармониста появлялось сомнение, неуверенность. Насчет нот, чтоб по нотам – он не знает, по «цифровой» какой-то ему сказали. По системе. И «Амурские» можно, и «На сопках», наверное. Конечно, по цифровой, конечно! И «Амурские», и «На сопках»!..
Словом, гармошка пока была отложена, но не в футляр, а – рядом. Хозяин начал носить из кухни на стол разные кушанья. На сей раз он решил угостить Марию Тюкову с сыном настоящим мужским обедом. Были тут и разные салаты: и овощные, и мясной, и рыбный, колбаска копчёная и сыр, и томились на кухне в кастрюльке почки под соусом собственного изобретения, графинчик даже с коньячком появился на столе и газировка для Марки, и ещё многое другое. И гости только поворачивали головы, в восхищении следя, как прибывает и прибывает на столе.
Коньяк наливал Эдуард Христофорович в крошечные серебряные рюмочки, отделанные микроскопической чеканкой. «Грузинские», – пояснил он. Потом сказал, что всё, что висит по стенам, он тоже привёз с юга: и рога… (кубки, понятное дело), и кинжал, и картину с горцем, и рюмочки вот эти, и ещё всякую всячину. Ну, ваше здоровье, Мария! Очень укороченно, осторожно – чокнули эти две рюмочки. Марка держал большой фужер как кубок – в кулаке. Ему тоже осторожно чокнули в стекло. Маня потянула как валерьянку, а Эдуард Христофорович – лихо хлопнул. Запотирал руки с намереньем накинуться на салат из помидоров, заправленный сметаной. С аппетитом ел. Не забывал подкладывать разносолы и Мане с Маркой.
После двух выпитых махоньких этих рюмочек Эдуард Христофорович стал разговорчивее, можно сказать, разошёлся, рассказывая о себе. И даже сбегал, принёс из спальни складной фотопортрет покойной жены, который в прошлый раз Маня не заметила и который можно было поставить где угодно,подпирая только каждый раз сзади ножкой из никелированной проволочной стали… На Маню смотрело большое женское лицо. Словно бы из семейства бобовых. С выпученными, как у Эдуарда Христофоровича, глазами… Маня сказала, что красивая. Даже пожалела, что не встретились, не пришлось. (Был бы фильм, надо сказать!) Эдуард Христофорович с облегчением выдохнул. Портрет не понёс в спальню, а установил на столе. Снова стал накапывать в рюмочки как в лекарственные, высоко поднимая их и словно бы проглядывая на свет. Рюмочки в руках у Эдуарда Христофоровича поблескивали.
Марка влюблённо загляделся. Хотел налечь на столешницу, чтобы лучше видеть… Локтем задел фужер. Длинноногий фужер как-то медленно,как самоубийца, полетел вниз желтой головой и жахнулся о паркет… Эдуард Христофорович побледнел. Резко взмахнул рукой – то ли треснуть хотел сразу пригнувшегося Марку, то ли погладить… Потом потрогал его… за плечо.Ничего, ничего, бывает. Пошёл на кухню за тряпкой, веником и ведром. Однако после этого стал хмурым и уже ничего не рассказывал. Даже во время чая, помешивая ложечкой. Маня тихо, усердно старалась. Дёргала Марку, не давала есть: что ты наделал! что! Оплошность разрасталась в событие, событие – в катастрофу. Ничего, бывает. Сколько я тебе говорила! Как надо сидеть! как! Бывает. Ничего. Марка сидел, не знал: то ли жевать ему, то ли не надо. Готов был уже заорать и бежать. Как кот Колизей… И только в прихожей Эдуард Христофорович опять стал улыбаться и даже посмеиваться, говорил ползающей у ножонок сына с сандалием Мане, чтобы приходила ещё, опять в понедельник, в свой выходной. Что уж к следующему разу он, Эдуард Христофорович, вальс «Амурские волны» освоит точно, вот прямо как уйдут они, сразу и начнёт тренироваться, то есть упражняться, если правильнее сказать…
Опять стояли одни на остановке. Дождя, правда, на этот раз не было.Можно было стоять. Из раскрытых двух окон третьего этажа с новой силой, с новым упорством и воодушевлением от гармошки на улицу вылетали и обрывались… лезли и рвались куроченные «Амурские волны». А по крутому карнизу окна, будто циркач, загнанный на последний канат, который вдобавок ещё и сильно раскачивали, дёргали, ходил и орал кот. Словно просил, словно умолял, чтобы его сняли оттуда, чтобы спасли ему жизнь…
На другой день, перед работой, пили чай с Кулешовой, соседкой, в её комнате. Кулешова выставила банку нового варенья, присланного дочерью из Сибири. Облепихового. Марке сразу понравилось облепиховое. Марка сразу его полюбил. Никогда не ел он облепихового! Ешь, ешь, сынок, подкладывала ему в розетку Кулешова, мазала ему же масло на хлеб, снова подкладывала, ешь. Марка ел облепиховое. Облизывал ложечку. В благодарность за облепиховое рассказал бабе Груне про кота Колизея. Как тот какает на унитазе. А потом танцует. Под гармонь. На которой играет дядя Эдуард…Шкодина!
– Та-ак… – протянула Кулешова. Повернулась к Мане.
Маня опустила голову, покраснела…
– Ты что же это, а? – принялась за неё Кулешова. – Хвост задрала, да? А сына куда денешь, сына-то? Вот его?.. Там-то хоть – отец, может, вернётся, заберёт… А – этот? Подол тебе раза два задрать?..
– Гармошку купил. Завлекает… – винилась Маня.
– Э-э, «гармошку купил», «завлекает». Да о чём ты думаешь? Ты вот о нём, о нём думай! – дёргала Кулешова Марку со счастливым, перемазанным вареньем лицом. – Вот о нём!.. Полюбит лысый твой Эдуард его, полюбит? Как отец? Отвечай! Полюбит?..
– Он не лысый… – слабо защищалась Маня. – У него волос ещё сильный…
– Да какой не лысый! какой не лысый! Нагородил шалаш дырявый на башке и думает: не лысый я! сильный!.. Да он же года на два только моложе меня! Мне шестьдесят два, а ему сколько? Узнавала?.. Да пусть, пусть даже!Даже сойдётесь вы с ним – пусть!И – что? Полюбит он его? – опять дёргала Марку, который обсасывал уже целую столовую ложку после варенья. Как, можно сказать, медвежонок лапу. – Полюбит он его? Честно? Как на духу?!
Маня вспомнила, как Прекаторос взмахивал рукой над пригнувшимся Маркой, когда тот разбил его фужер, – то ли ударить хотел, то ли погладить. Потом потрогал только за плечо, словно опомнившись…