— Принял воздушное крещение.
Мне хотелось крепко пожать ему руку и сказать: «Ну, поздравляю вас, товарищ». — Но он уже был далеко и оживленно говорил своим:
— Красота, красота…
При посадке у нас оборвался амортизатор, на последнем полете лопнула покрышка. Аэродром выбран неудачно. На нем недавно потерпел аварию «Сопвич». Все же аэродром не сменили. Иеске, угрюмо ругаясь, ходит по полю, выбирает новую площадку для взлета. Брянцев меняет покрышку.
Когда кончаются круговые полеты, начинается митинг. Тогда на крыло аэроплана выходят представители местных организаций и говорят:
— Товарищи, вопреки всякому желанию буржуазии, мы хотим летать, и мы летаем. Товарищи, вопреки всякому желанию буржуазии, мы приветствуем у себя в селе наши сибовые химы и губовые химы.
После местных властей лезут на крыло сибовые и губовые химы. Сибовый хим Архангелов говорит старыми, давно заученными, но крепко пригнанными словами.
И здесь, в деревенской глуши, он неопровержим, как пророк. Его не слушают, ему внимают. Ведь он говорит с крыла сказочной птицы, говорит о сказке, ставшей былью.
Губовые химы Тумский и Дольский говорят о международной буржуазной саранче и о саранче обыкновенной, той, которая ест хлеб (саранча буржуазная, как известно, ест только мясо).
Их сменяет Иеске. На него смотрят, не спуская глаз, — он завоеватель неба. Но этот человек, витающий в облаках, имеет весьма трезвый ум. Он говорит о тех серебряных и медных колесиках, разбежавшись на которых тысячи стальных птиц смогли бы подняться с земли СССР.
Иеске кончает.
Брянцев заводит мотор. Секретарь — местный хим — продает акции авиахима, записывает новых членов.
Колеса «Сибревкома» теряют землю. Мы снова в воздухе. В комфортабельной кабинке, в обществе трех химов я думаю, что эти летающие люди крепче, чем кто-либо другой, стоят на земле, глубоко запустив в нее свои корни.
Внизу еще идет запись в общество авиахим. Внизу село, разворошенное дружеским, радостным, воздушным набегом.
Иеске плотнее надевает фуражку. Брянцев близоруко согнулся у штурвала.
Снова сияющая синь и простор.
Над Ленинскими (Кольчугинскими) рудниками черный дым. Воздух кажется мутным от каменноугольного дыма и пыли, серым от степи и осеннего голого редколесья. Земля здесь подобна богачу, нарядившемуся в рубище нищего. Сверху — угрюмая, серая рвань; внизу под этой рванью — миллиарды пудов черного золота.
Нас ждут уже черные толпы шахтеров. Черный дым вечера густеет заметно. Многие пришли на аэродром с зажженными рудничными лампочками.
Круговые полеты делать нельзя — поздно. Открываем митинг.
Местные работники говорят на редкость гладко, горячо и убедительно. Мне показалось, что лицо секретаря райкома кто-то осветил рудничной лампочкой, когда он говорил о стальных птицах, несущих культуру. Я выхватил записную книжку, торопливо ссыпал в нее угольки его слов, бережно спрятал его лицо, освещенное рудничной лампочкой.
Сибовые и губовые химы громили международную буржуазию. Иеске, потрясая каменными кулаками, клялся драться до последней капли крови. Фигуры химов и пилота в густом дыму вечера на высоком крыле аэроплана казались рудничными трубами. Их слова — обычные и надоевшие слова — стертые медяшки, которые все митинговые ораторы бросают в толпу щедрыми горстями, — в черном угольном кольце шахтеров, в дымной черноте вечера звенели золотом новых истин.
Митинг кончился ночью. Тогда шахтер с лампочкой подошел к самолету и долго рассматривал его бока.
— Почему не по-нашему написано?
Голос его был горек и недоверчив. Толпа настороженно зашевелилась. Забегали волчьи глаза лампочек. Еще трое стали внимательно разглядывать самолет.
— Не по-нашему. А говорили — наш.
Тогда снова на тусклом небе рудничной трубой выросла фигура Иеске. Иеске опять замахал руками, нападая на невидимого противника. Аэроплан звенел и дрожал под его ногами. Кольцо волчьих глаз разомкнулось, поредело. Черная толпа пропала, тихо расползлась по черным штрекам улиц. Нам подали лошадей. Надо было ехать на ночлег.
В шахте я был в праздник. Шахта была глуха, как могила. Мой провожатый оказался неудачным авиатором. В европейскую войну он был взят в авиаотряд. Но на первом же полете испортил белье и категорически отказался летать.
Мы пробирались по узким штрекам, я — то спотыкался, то стукался головой о крепи и думал, что лучше разбиться, чем быть раздавленным. Черные пласты угля давили меня, я чувствовал себя ничтожной козявкой. А мой спутник шел, как по земле, и о шахте говорил с любовью.
— Работать можно, чего не работать. Уголь у нас добрый. В шахте электричество. Заработок в три раза больше, чем при царе, и рабочий день вдвое меньше. Только вот в кооперативе никогда ничего нет — ни мяса, ни муки. На голом чаю и сидим. В квартирах вот тоже теснота такая, что не продохнешь.
До аэродрома было четыре версты. По дороге шел бесконечный обоз; шахтеры и крестьяне из окрестных деревень с детьми и женами ехали посмотреть на аэроплан.
Ноги мои были мокры, тело ломило от непривычного ползания по шахте, голова болела от неосторожного «соприкосновения» с деревянными стойками в подземелье. Я попросил какого-то старика, едущего со старухой глядеть «ероплан», подвезти меня.
— Вот еду, родной, поглядеть на ево. Три года мы ево ждали. А вечор мы это будто в бане попарились, выходим, слышу, где-то молотят. Потом, нет, думаю, это панабиль. А он, родной, как облеснет! «Э! — кричу бабе. — Ведь это ероплан!» Ну, чистый журавь и журавь летит. Как это, родной, на ем, таком малом, народ-то сидит? Объясни ты, пожалуйста, мне его пуды и фунты.
Я начинаю делиться со стариком всем, что мне известно о «юнкерсе». Старик в восторге хватает меня за коленку, щелкает языком, теребит бороду, роняет вожжи.
— Ну, скажи ты, пожалуйста, сто двадцать пудов, а глядеть — прям журавь и журавь. Ты уж меня проведи, пожалуйста, к нему поближе.
Аэродром — муравьиная куча. С трудом протискиваюсь к аэроплану. Старик — мой подводчик Филипп Иванович Соснин — крепко держит меня за руку. Мотор уже заведен. Я подвожу старика к кабинке.
— Долг платежом красен, Филипп Иванович, садитесь, — говорю я ему.
Старик радостно ошеломлен. Ветер от винта срывает с него шапку. Старик прыгает за ней по земле на четвереньках, на четвереньках с опаской лезет по крылу в кабинку.
На высоте 700 метров, когда старик увидел свою Егозовую с домами, маленькими, как рамочные ульи, он испугался, стал руками хватать воздух. Ухватиться, конечно, было не за что, и старик только разбил локтем стекло окна. Вылез он из кабинки совершенно мокрый от пота и растерянно говорил мне, что наверху очень жарко, что он зря полетел в шубе. Мы с ним долго молча просидели у костра. Я смотрел, как Иеске, с точностью часового механизма, совершал один за другим круговые полеты, как он сажал аэроплан точка в точку на то место, с которого поднялся. Я видел, как лезли в аэроплан угрюмые, черно-серые шахтеры, как выходили они из него сияющие, обмытые и взбодренные синей водой облачных высот. Толпа нетерпеливо и шумно наседала на предрика, требовала новых и новых полетов, требовала держать аэроплан до тех пор, пока не перекатаются все.
— Видишь ты, сон я сегодня видел хороший, — заговорил Филипп Иванович. К нему вернулось спокойствие, и блаженная улыбка растянула его серые старческие губы. — Нашел будто я коня, хорошего коня. А старуха мне говорит: хороший это сон, старик. Вот, видишь, сон-то в руку — вон какого коня нашел. Сроду у нас на эдаких никто не езживал. А мне вот довелось.
И уже гордясь своей смелостью, он вскочил на ноги, ласково хлопнул меня по плечу.
— Ну, паря, будешь в Егозовой — заходи. Медовухой угощу, во! — Он поднял кверху кривой, толстый большой палец.
— Прощай, паря, побегу к старухе, — крикнул он мне, уже перебегая от костра к толпе.
На аэродроме в толпе духота, давка, щелканье семечек, хлопки пробок «фруктовой», гул, крики.
К садящемуся самолету мечутся стадом, облепляют его, как карусель на ярмарке. За поднимающимся самолетом бегут, сшибая с ног очумевших, измученных милиционеров и неутомимого бортмеханика Брянцева, бегут, задыхаясь и чернея от пыли, поднятой пропеллером. Каждый подъем и спуск встречают гулом одобрения, восторженным свистом и улюлюканием.
— А та, та, та! Попер! Понес! Понес!
Милиционеры жирными крупами лошадей теснят толпу.
— Гражданы, осадите! Дайте разбежку самолету, гражданы! Гражданы вы или бабы?
«Гражданы» инстинктивно пятятся от лошадей, медленно уступают дорогу самолету. Но неистовые мальчишки продолжают шмыгать по аэродрому. Мальчишки — главные враги Брянцева. Взрослых он просто стыдит и ругает, но за мальчишками бегает, с быстротой белки соскакивая с машины.
— Назад! Назад! Вернитесь! — кричит он, погоняя какого-нибудь вихрастого Сергуньку. А десяток еще таких же Петяшек и Ваняшек бежит следом за Брянцевым, свищет и ревет.
— Клоун, клоун! Ребята, глядите, клоун!
Вельветовый комбинезон Брянцева кажется им клоунским костюмом, а его беготня за ними — обычным клоунским трюком. Задыхаясь, Брянцев подбегает к машине, хватает бутылку «минеральной», наспех из горлышка делает несколько глотков, поправляет очки и виновато, вспыхивая обаятельнейшей своей улыбкой, говорит мне:
— Извиняюсь, Владимир Яковлевич, за грубое обращение. Ничего не понимают люди.
Я не успеваю выразить своего сочувствия — он уже одним прыжком заскочил на мотор. С акробатической быстротой и ловкостью он перескакивает с одной стороны машины на другую, соскакивает на землю, вновь прыгает на самолет.
Чтобы не мешать, я отхожу к толпе. Кривая старуха, перебирая губами, долго смотрит на меня единственным своим оловянным глазом.