Обширней и медлительней империй — страница 81 из 139

торитарное государство (все равно – капиталистическое или социалистическое); основу их морали и практической теории составляет сотрудничество (солидарность, взаимопомощь).

С моей точки зрения, анархизм – вообще самая идеалистическая и самая интересная из всех политических теорий.

Однако воплотить подобную идею в романе оказалось чрезвычайно трудно; это отняло огромное количество времени, поглотив всю меня целиком.

Когда же задача была наконец выполнена, я почувствовала себя потерянной, выброшенной из окружающего мира. Я была там не к месту. А потому испытала глубокую благодарность, когда Одо вышла вдруг из мрака небытия, пересекла пропасть Возможного и захотела, чтобы был написан рассказ – но не о том обществе, которое она создала, а о ней самой.

Голос в громкоговорителе гремел, как грузовик, груженный пустыми пивными бутылками, на булыжной мостовой, да и сами участники митинга, сбитые в тесную толпу, над которой звучал этот громоподобный голос, были похожи на булыжники. Тавири находился где-то далеко, на той стороне зала. Ей необходимо было добраться до него, и она, извиваясь и толкаясь, полезла в густую толпу. Слов она не различала, на лица не смотрела. Слышала лишь какой-то рев над головой да пыталась раздвинуть тела в темной одежде, спрессованные буквально в монолит. Увидеть Тавири она тоже не могла – рост не позволял. Перед ней вдруг выросли чьи-то необъятные живот и грудь.

Человек в черной куртке не давал ей пройти. Нет уж, она должна пробиться к Тавири! Вся покрывшись испариной, она замолотила по черной громаде кулаками.

Все равно что по камню стучать – он даже не пошевелился, однако его могучие легкие исторгли прямо у нее над головой чудовищный рев. Она струсила. Но вскоре поняла, что не она причина этого рева. Рев разносился по всему залу.

Выступавший что-то такое сказал – о налогах или о теневом кабинете.

Охваченная общим порывом, она тоже закричала: «Да! Верно!» – и, снова ввинтившись в толпу, довольно легко выбралась наконец на свободу, оказавшись на полковом плацу в Парео. Над головой простиралось вечернее небо, бездонное и бесцветное, вокруг кивали белыми головками соцветий какие-то травы. Она не знала, как называются эти цветы. Высокие, они покачивались у нее над головой на ветру, что всегда дует над полями по вечерам. Она побежала, и стебли цветов гибко склонялись и снова выпрямлялись в полной тишине. И Тавири стоял средь густых трав в лучшем своем костюме, темно-сером; в нем он всегда выглядел ужасно элегантным, точно знаменитый профессор или артист.

Счастливым он ей, правда, не показался, но засмеялся и что-то сказал. При звуке его голоса глаза ее наполнились слезами, она потянулась, хотела взять его за руку, но почему-то не остановилась. Не могла остановиться. «Ах, Тавири! – сказала она ему. – Это дальше, вон там!» Странный сладковатый запах белых цветов показался ей удушающим, и она пошла дальше, но под ногами были колючие спутанные травы, какие-то выбоины, ямы. Она боялась упасть, поэтому остановилась.

Ясный утренний свет безжалостно ударил ей прямо в глаза. Вчера вечером она забыла опустить шторы. Она повернулась к солнцу спиной, но на правом боку лежать было неудобно. Да ладно. Все равно уже день. Она раза два вздохнула и села, спустив ноги с кровати, сгорбившись и разглядывая собственные ступни.

Пальцы ног, всю их долгую жизнь закованные в дешевую неудобную обувь, расплющились на концах и бугрились мозолями; ногти были бесцветными и бесформенными. Узловатая лодыжка обтянута сухой и тонкой морщинистой кожей.

Высокий подъем, правда, по-прежнему красив, но кожа серая, а на внутренней стороне стопы узлы вен. Отвратительно. Грустно. Печально. Противно. Достойно жалости. Она пробовала самые различные слова, и все они подходили – будто примеряешь ужасные маленькие шляпки. Ужасно. Да, и это слово тоже подходит.

Господи, как противно вот так рассматривать себя! А раньше, когда она еще не была такой ужасно старой, разве она когда-нибудь сидела вот так, любуясь собой? Крайне редко! Она тогда не считала собственное красивое тело объектом для восхищения, удобным инструментом или какой-то драгоценностью, которой следует особенно дорожить; это просто была она сама. Лишь когда твое тело перестает быть тобой, когда начинаешь воспринимать его как свою собственность, начинаешь о нем беспокоиться: в хорошей ли оно форме?

Послужит ли еще? И сколько послужит?

– Да какая разница! – сердито сказала Лайя и встала.

От резкого движения закружилась голова. Пришлось схватиться за край столика, чтобы не упасть: упасть она всегда ужасно боялась. Об этом она думала даже во сне, когда тянулась к Тавири.

Но что же все-таки он тогда сказал? Никак не вспомнить. Она не была уверена даже, смогла ли коснуться его руки, и нахмурилась, пытаясь вспомнить. Тавири так давно уже ей не снился! А теперь наконец приснился, и она не помнит даже, что он ей сказал!

Все прошло, все. Она стояла, сгорбившись, в длинной ночной рубашке и держалась одной рукой за край столика. Когда она в последний раз думала о нем – ладно уж, бог с ними, со снами! – нет, просто думала о нем как о Тавири? Когда в последний раз произносила его первое имя?

Асьео – да, второе его имя, родовое, она произносила часто. Когда мы с Асьео сидели в тюрьме на севере… Еще до того, как я встретилась с Асьео… Асьео и его теория обратимости… О да, она говорила об Асьео, даже слишком много говорила! Поминала его кстати и некстати. Но только как Асьео, только как общественного деятеля. А частная его жизнь, сам он как человек куда-то исчезли. И осталось совсем мало людей, которые хотя бы просто были с ним знакомы. Все их поколение немалую часть своей жизни провело в тюрьмах. У них даже шутка была такая: мол, у меня все друзья «сидят» спокойно, найти легко. А теперь их нигде не найдешь, даже в тюрьмах. В лучшем случае – на тюремных кладбищах. Или в общей могиле.

– Ах, дорогой мой! – вырвалось у Лайи вдруг, и она снова рухнула на постель: просто ноги не держали – нелегко было вспоминать первые недели долгих девяти лет, проведенных в застенках крепости Дрио, когда ей сообщили, что Асьео убит на площади Капитолия и вместе с полутора тысячами других убитых сброшен в карьер за Оринг-гейт. А она все это время была в темнице.

Руки сами привычно легли на колени – правая крепко сжимает левую, поглаживая большим пальцем ее запястье. Часами, сутками напролет она сидела тогда вот так, думая обо всех этих людях вместе и о каждом в отдельности – о том, как они лежат там, как негашеная известь действует на человеческую плоть, как соприкасаются их кости в обжигающей темноте карьера. Чьи кости рядом с Асьео? Как легли теперь его длинные тонкие пальцы? Часы, годы…

– Я никогда тебя не забывала, Тавири! – прошептала она, и глупость, бессмысленность этих слов вернула ее к утреннему свету и смятой постели.

Разумеется, она его не забыла. Разве могут забыть друг друга муж и жена? Ну вот и снова ее безобразные старые ноги ступили на пол. Они так никуда и не привели ее; она все время ходила по кругу. Лайя встала, недовольно ворча по поводу собственной слабости, и подошла к шкафу, чтобы одеться.

Молодые обитатели Дома часто ходили по утрам чуть ли не голыми, но она была для этого слишком стара. Не хотелось испортить какому-нибудь юнцу аппетит, явившись к завтраку неодетой. И потом, молодняк рос в соответствии с принципами полной свободы как в одежде и сексе, так и во всем остальном, а она – нет. Она только изобрела их, эти принципы. Что далеко не одно и то же.

Они, например, всегда переглядываются и подмигивают, когда она называет Асьео «мой муж». Разумеется, как примерная одонийка она должна была бы употреблять слово «партнер». Но, черт возьми, с какой стати ей-то быть примерной одонийкой?

Лайя прошаркала через холл к ванной комнате и застала там Майро, которая мыла свои длинные волосы прямо в раковине, под краном. Лайя с восхищением смотрела на влажные, блестящие пряди. Теперь она так редко покидала Дом, что даже не помнила, когда в последний раз видела должным образом выбритую голову, и все же густые длинные волосы обитателей Дома по-прежнему доставляли ей удовольствие. Ах, как ее дразнили – «Длинноволосая!», «Волосатая!»; как таскали ее за волосы полицейские или эти оголтелые юнцы из «высшего света»; как в каждой новой тюрьме какой-нибудь ухмыляющийся солдат брил ее наголо!.. А потом волосы отрастали снова – сперва пушок, потом короткая щетинка, потом кудряшки, потом грива…

Теперь все это в прошлом. Господи, неужели она сегодня ни о чем другом, кроме прошлого, думать не в состоянии?

Она оделась, застелила постель и спустилась в столовую. Завтрак был вкусный, однако у нее совершенно пропал аппетит после того проклятого инсульта. Она выпила две чашки чая из трав, но даже персик доесть не смогла.

Как же она любила персики в детстве! Украсть готова была! А в крепости…

О господи, это наконец прекратится или нет! Лайя улыбалась, отвечала на приветствия и заботливые вопросы друзей, ласково смотрела на громадного Аэви, который сегодня дежурил в столовой. Именно он соблазнил ее персиком: «Посмотри-ка, что я для тебя приберег!» – и разве она могла отказаться? Это правда, фрукты она всегда любила, и ей всегда их не хватало. Однажды, когда ей было лет шесть, она стащила персик с тележки зеленщика на Речной улице. А сейчас ей просто кусок в горло не шел, и к тому же все вокруг говорили без умолку. Новости из Тху! Там настоящая революция! Лайя хотела было несколько охладить пыл своих более молодых собеседников – она устала от этих вспышек чрезмерного энтузиазма, – однако, прочитав материал в газете и уловив нечто особенное между строк, подумала со странным чувством глубокой, но холодной уверенности: «А почему бы, собственно, и нет? Что ж, вот и произошел взрыв. И именно в Тху. И Революция достигнет цели сперва там, а не здесь». Словно имеет значение, где она победит в первую очередь! Все равно скоро все государства исчезнут. Однако значение, видимо, это все-таки имело – она вся похолодела и опечалилась, завидуя жителям Тху. Господи, вот еще глупости!