Обстоятельства речи. Коммерсантъ-Weekend, 2007–2022 — страница 18 из 72

Госпиталь в Нанте — почти мистическое место. Бретон практиковал там вместе с однокашником Тео Френкелем, будущим интербригадовцем и подполковником эскадрильи «Нормандия — Неман». Со своим ближайшим другом, назвавшим Бретона «Папой сюрреализма». Они-то и нашли в госпитале в начале 1916 года 20-летнего Жака Ваше, элегантного и, очевидно, безумного наркомана, игрока со смертью. Бессвязные тексты и коллажи Ваше они объявят эталоном «автоматического письма», а его самого — после смерти от передозировки морфия в январе 1919 года — иконой сюрреализма. В иконостасе святых и мучеников Бретон поместит Ваше между двумя столпами социализма и антимилитаризма — Жаном Жоресом и Карлом Либкнехтом, убийства которых в июле 1914-го и январе 1919-го обрамляют мировую войну.

В том же госпитале работал и американский художник Айван Олбрайт. В музее Чикагского университета выставлены изготовленные им муляжи изувеченных частей человеческого тела: добросовестный натурализм придает им характер видений, всплывших из ночного кошмара сюрреалистов. Мировую славу Олбрайту принесет «Портрет Дориана Грея», написанный для фильма Альберта Левина: глумливое исчадие ада, скалящееся с холста, соткано, как из мириад разбегающихся насекомых, из распадающейся плоти. Этого портрета, пожалуй, не было бы, не будь тех военных муляжей.

* * *

Пережив метафизическую гибель Европы, поколение мечтало о ее физической гибели, уничтожении фасада, скрывавшего головокружительную пустоту. И, надо отдать ему должное, сделало для приближения этой гибели все, что было в его силах.

Дату второй попытки конца света предсказал русский писатель.

Илья Эренбург писал «Трест Д. Е.» в Берлине в феврале-марте 1923 года. За семь месяцев до поражения дружин Тельмана на баррикадах Гамбурга — последней попытки европейской Коммуны. За восемь месяцев до пика германской инфляции (за один франк давали 18 млрд марок) и фиаско гитлеровского «пивного путча». Еще ничто не было решено, еще не завершился последний акт предыдущей трагедии. А в романе Эренбурга уже шли гигантские танки, утюжащие города, и эскадрильи, осыпающие столицы пробирками с бациллами омерзительных эпидемий, английские лорды превращались в каннибалов, последние участники гражданской войны во Франции душили и рвали друг друга зубами в тоннелях парижской подземки, и танкист «пустыми стеклянными глазами глядел в черный длинный коридор тысячелетий».

«К вечеру в Лондоне слышалась пулеметная стрельба. Но это не было политической борьбой. Одни голодные люди стреляли в других голодных людей. Потом, устав стрелять, уцелевшие уснули».

Так вот, в романе последние судороги сотрясали Европу в апреле 1939 года. В реальном, историческом апреле 1939-го Франко объявит о своей победе над Испанской республикой. В марте Гитлер без боя оккупирует Чехословакию, в мае вспыхнет Халхин-Гол. Одни солдаты «потерянного поколения», отступившие через Пиренеи, заполнят французские концлагеря. Другие — в форме вермахта — будут фотографироваться на фоне пражских красот.

«Весной 1940 года аисты не улетели из Египта».

* * *

О любом поколении можно сказать, что в отмеренный ему час оно ушло. О любом, но только не о «потерянном». Его дети, внуки, правнуки воспроизводили и продолжают воспроизводить его опыт, зажигая и проигрывая новые войны на старых полях сражений. Ну а как может быть иначе, если в 1914 году европейское время остановилось.

№ 24, 27 июня 2014

Хроники противоестественного. Как В. Г. Зебальд изучал язык свидетельств катастрофы(Юрий Сапрыкин, 2022)

На Каннском кинофестивале 2022 года состоялась премьера новой работы Сергея Лозницы «Естественная история разрушения» — документального фильма о бомбардировках немецких городов в годы Второй мировой, вдохновленного одноименной книгой В. Г. Зебальда. Это не первый фильм Лозницы, название которого отсылает к Зебальду: вышедший шесть лет назад «Аустерлиц» фиксировал поведение туристов, осматривающих бывшие немецкие концлагеря. «Аустерлиц» Зебальда — роман-путешествие, где повествователь блуждает вдоль случайных свидетельств и ненадежных воспоминаний, пробираясь к опыту пережитой в детстве катастрофы (мать погибла в концлагере, отец пропал без вести, его самого в четыре года вывезли в Англию, чтоб спасти от немцев). «Аустерлиц» Лозницы — фильм о том, как общество обезвреживает память о катастрофе, превращает ее свидетельства в туристический объект. Зебальд — о том, как тяжел и тревожен путь к обретению памяти. Лозница — о том, что люди предпочитают повесить в самом начале этого пути табличку «Вход воспрещен», а потом еще пускают к ней по билетам и делают на ее фоне селфи.

«Естественная история» Лозницы собрана из архивных съемок, в фокусе фильма, как и книги Зебальда, — бомбардировки немецких городов силами союзников в конце Второй мировой. Лозница показывает хронику, Зебальд в одноименном сборнике эссе говорит о том, что хроника подобных событий в каком-то смысле невозможна — по крайней мере, она оказалась невозможна в Германии после 1945-го. 600 тыс. погибших гражданских жителей, 3,5 млн уничтоженных жилищ, полностью разрушенные города — все это не оставило следа в коллективной памяти, не было отрефлексировано культурой, даже в рассказах очевидцев, как правило, сводилось набору стандартных клише. «Самые мрачные аспекты заключительного акта разрушения, пережитого подавляющим большинством немецкого населения, так и остались позорным, табуированным семейным секретом, в котором человек, наверное, даже себе самому признаться не мог».

На то есть причины. «Ошибка выжившего» — свидетельства переживших трагедию, как подсказывает нам обыденный язык, принадлежат тем, кто смог ее пережить, оставаясь на периферии событий. Шоковая амнезия у тех, кто действительно оказался в эпицентре — и выжил только чудом. Культурные механизмы «обезвреживания» — языковые формулы, к которым прибегают очевидцы («от пожара стало светло как днем»), позволяют свести пережитое к некоему обобщенно-сглаженному описанию, не передающему подлинного ужаса. В случае с бомбежками немецких городов это еще и очевидное отсутствие нарратива, который позволил бы, оставаясь на позиции жертвы, хоть как-то оправдать происходящее, объяснить, во имя чего была принесена эта жертва: как пишет Зебальд, «даже немалое число пострадавших от воздушных налетов <…> воспринимали исполинские пожары как справедливую кару и даже как акт возмездия свыше, с которым не поспоришь». Германия принесла миру неисчислимые страдания и получила в ответ свою долю; единственная устойчивая матрица описания этих событий, возникшая в Германии сразу после войны, — принять поражение и разрушения за нулевую точку и говорить уже о том, что началось после, о «героическом труде по восстановлению страны».

Единого, все объясняющего нарратива не было и по другую сторону фронта — а тот, что был предложен британским правительством, постоянно подвергался сомнению: споры вокруг эффективности и моральной оправданности бомбардировок шли и в Палате лордов во время войны, и в мемуарной литературе после ее окончания. Никого это, впрочем, не спасло: развернутая британским командованием воздушная война имела такой масштаб и динамику, что ее невозможно было ни скорректировать, ни прекратить — даже когда стало очевидно, что на экономическую и военную мощь Германии она влияет несущественно, а потери среди британских экипажей значительны. Пропагандистская ценность, которую имела операция, перевешивала ее неэффективность; бомбы, которые уже произведены, должны быть сброшены. Зебальд цитирует режиссера Александра Клуге: «В планирование уничтожения было вложено невероятно много ума, капитала и рабочей силы, а потому под давлением накопленного потенциала оно просто нe могло нe произойти».

Зебальда, впрочем, больше интересуют не психологические механизмы вытеснения и не нарративы власти — а бессилие немецких интеллектуалов, либо отвернувшихся от пережитого, либо оказавшихся неспособными найти язык для его описания. Писатели применяют к описанию трагедии привычные, выработанные еще до войны инструменты — не замечая того, что после войны они перестали работать. Символистская многозначительность, философские абстракции, экспрессионистские эксперименты с языком, «эгоманиакальная перспектива» — автору, как замечает Зебальд на примере Германа Казака, зачем-то необходимо «поместить себя самого в более высокую общность чисто духовных персонажей, которые <…> как архивариусы хранят память человечества». Писатель Альфред Андерш, которому Зебальд посвящает отдельное (и крайне язвительное) эссе, идет еще дальше: его ретроспективное самоописание откровенно ретуширует его реальную биографию, заглаживая неприглядные эпизоды. Альтер эго Андерша, появляющееся в его послевоенных книгах, действует исходя из принципов «приватного анонимного героизма» — хотя биография автора при всех непростых поворотах свидетельствует о том, что им двигало скорее желание приспособиться к обстоятельствам. Чего стоит история его развода с женой, наполовину еврейкой, с целью вступить в Имперскую палату литературы; в написанном после войны романе герой, напоминающий автора, не бросает жену, а спасает ее и увозит в эмиграцию, хотя она — «избалованная молоденькая девушка из еврейской семьи» — ничем этого не заслужила.

В случае Зебальда граница между автором и его воплощением в тексте намеренно стерта: его книги написаны от первого лица, и в какой-то момент от описания разных способов обращения с пережитой трагедией в «Естественной истории» он переходит к собственному опыту.

Зебальд родился в 1944-м и провел детство и юность в северных предгорьях Альп; вспоминать ему, собственно, не о чем — но призраки той трагедии пронизывают его жизнь, их сила тем больше, чем меньше они переданы в слове. Он занимается музыкой в разрушенной железнодорожной станции, играет на руинах разрушенной виллы; в британском графстве Норфолк, куда Зебальд перебирается в 1970-е, находилась большая часть аэродромов, откуда вылетали в Германию бомбардировщики; теперь они заросли травой, и автор гуляет там с собакой. Вспоминать не о чем — но «мне кажется, будто я, так сказать, родом из этой войны и будто оттуда, из этих не пережитых мною кошмаров, на меня падает тень, из которой мне никогда вообще не выбраться».