Боков быстро опробовал микрофон щелчком по мембране. Я ничего, никакого звука не услышал, у Бокова же засветились глаза, и он, подмигнув мне, поднес микрофон к губам.
— Работает, — сказал Шкуренко. — Говорите, может быть, услышат…
— Родина, слушай бойцов подземного гарнизона!.. Товарищи! У микрофона старший лейтенант Боков, Егор Петрович. Докладываю: бойцы Аджимушкайских катакомб продолжают героическое сражение с гитлеровскими войсками, оккупировавшими Керченский полуостров. Сражаются и не помышляют о капитуляции. Да здравствует наша Советская Родина! Смерть немецким оккупантам!..
У Семена Шкуренко вдруг покатились из глаз слезы, он что-то говорил. Наконец, когда Боков прервал передачу а тихо опустился на топчан, я расслышал слова Шкуренко:
— Кажется, мощности… мощности я все же недобрал… не хватает… не хватает…
— Ничего, ничего, Сеня, — сказал Боков. — Люди услышат нас! — уже громко добавил он. — Услышат! — повторил старший лейтенант с прежней твердостью и опустился на колено перед лежащим на каменном полу радистом Семеном Шкуренко. — Семен, — перешел Боков на шепот, — Семен, ты что же? Открой, открой глаза, я тебя напою из своего шкалика. — И вскричал: — Сухов, он умер!.. Ведь это преднамеренное убийство безоружных людей! — еще громче прокричал Боков, простирая руки к сводам каменного потолка, который уже скрипел, трескался.
Мы выскочили наружу, подождали немного. Нет, потолок КП не обвалился, устоял. Из темноты с зажженной сальной плошкой в руке, хромая на обе ноги, вышел к нам лейтенант Шорников.
— Товарищ командир, — обратился он к Бокову, — там, у входа, фашисты скопились, сержанту Лютову не справиться. Надо отвлечь оттуда гитлеровцев. Дайте мне музыкантов, и я устрою шум на своем участке, в боковом проломе, отвлеку гадов на себя…
— Ты весь в крови, Шорников, — заметил Боков и, показывая на музыкантов, стоявших неподалеку, добавил: — У них и оружия нет.
Видно, эти слова Бокова услышал Петр Петрович Ухин и тотчас отозвался:
— Не обижайте музыку! Она все может. Сорокин, Женя, что ты на это скажешь?
— Я готов, Петр Петрович.
— За мной! — скомандовал Шорников и сильно развернулся, да тут же, сделав три шага, упал. Поднялся и опять упал, на этот раз плашмя, бездыханный.
Боков кивнул мне:
— Сухов, принимай команду. Держись, пока я не приду! Однако на всякий случай… — Боков что-то замялся, потом все же досказал: — На всякий случай знай, Сухов, если появится лейтенант Густав Крайцер, он произнесет такую фразу: «Час последней ночи настал». И ты ответь ему: «Не стрелять, ребята!..»
Привел я музыкантов к пролому, который оборонял Шорников, вижу: впереди ни одного гитлеровца! Летают стаи вспуганных птиц, чирикают, каркают. А трое бойцов, лежащих в мелких окопах, переговариваются:
— Захар, слышал, дня через два подмога придет.
— Непременно! Готовь брюхо!
— Да что готовить! Брюхо пусто, штаны не держатся. Уж семь новых дырок в ремне проколол, а все спадают…
— А бедра зачем?
— Хо! Что я, баба, что ли?..
И тут я заметил Тишкина, сказал:
— И ты здесь, Григорий Михайлович?
— Я же почти дома, адъютант. Вот гляжу, а перед глазами дочка Варенька. Она у меня красавица… Господи наш, сохрани и помилуй, убереги ее от надругательства. Миколка, ты не стреляй в меня… Рыбам вода, птицам воздух, а человеку вся земля. Сил моих нет, надо спасать Вареньку. Не стреляй, Миколка, я вернусь, я вернусь скоро… Не стреляй, парень, управлюсь — вернусь. Я, Миколка, верующий, греха на себя не возьму, парень. — Тишкин порылся в своем пустом сидоре и, к моему удивлению, вынул кусочек затвердевшей лепешки: — Возьми, парень, небось со вчерашнего дня ничего не ел…
Он мне казался совсем отощавшим, не способным держаться на ногах, тем более на побег, блеклые, мутные глаза, заострились скулы. Но я ошибся: Тишкин неожиданно для меня шмыгнул за штабель и скатился в овражек. Тотчас по овражку гитлеровцы ударили из орудий навесным огнем.
У меня не поднялась рука стрелять по Тишкину. Я закричал музыкантам:
— Петр Петрович, пора, начинайте свой шумовой эффект! А то наши там кровью изойдут!
Ну они и взялись — Петр Петрович за барабан, Сорокин за трубу, — выскочили на бугорок, маячивший в двадцати метрах от пролома, и там принялись за свое дело — труба надрывается, барабан гудит во всю силу.
Глянул я налево, по направлению центрального входа, и вижу: надвигаются фашисты — пожалуй, не менее батальона.
— Хватит! — кричу музыкантам. — Давайте в укрытие!
— Сумасшедшие! Это вам не танцплощадка! — забеспокоилась вся моя группа.
— Это наш час, не мешай! — ответил Петр Петрович и поднялся повыше на бугорок и садит в свой барабан.
— Сорокин! — закричал я трубачу, видя, как осколки ложатся вблизи.
Но Сорокин отмахнулся трубой и играет себе с еще большей силой. Мотив: «Вставай, страна огромная! Вставай на смертный бой».
Первым упал Ухин. Но еще жил — лежа бил в барабан, прикрикивая на Сорокина:
— Женя, не сдавайся!..
— Петр Петрович, не сдаюсь, — ответил Сорокин и тут же упал, сраженный осколком, а трубу свою не выронил из рук. Подполз к Ухину, уже мертвому, взял палочку и забил в барабан…
Я бросился, чтобы оттащить трубача в укрытие, да не успел — упал снаряд на бугорок, вздыбилась земля. Когда осели комья и дым поредел, музыканты уже не нуждались в помощи. Труба отлетела к пролому.
И тут я увидел: ползком спускался немецкий офицер. Я бросился ему навстречу.
— «Час последней ночи настал!» — негромко произнес офицер, уже подмятый мною.
И я тут же заорал во все горло:
— «Не стрелять, ребята!..»
На КП, в каменной, тесной пещерке, догорает последний огарок свечи. Мы уже переоделись в немецкое обмундирование. Наступает последний час ночи, длившейся более шести месяцев. Боков гасит свечу, и мы вслед за Густавом Крайцером выходим наружу. Гремят под ногами пустые газовые банки.
Темно.
Я вполголоса читаю:
Где-то там звезды светят,
Где-то там при ярком свете…
От заката до рассвета
Песня наша, песня эта,
Вечно слышалась на свете…
Вот уже осень! Позади длинные огненные версты, жестокие схватки. Бокову теперь не дашь двадцать четыре года, подносился, на лбу пролегли морщины — вроде он и не он. И верно, война не молодит людей — с виду Бокову можно дать все сорок. Но плеч своих развернутых он не опускает и голоса своего не теряет. Все «Вперед!» да «Вперед!». А на земле, занятой врагом, не шибко-то пойдешь. А он все: «Солдатушки, бравы ребятушки». Ну, мы — за ним…
Таким макаром и дотянул этот человек нас, горсточку бойцов, до гор Кавказа.
Мы уже влились в какую-то роту наших войск. Ее командир, по фамилии Кутузов, очень веселый, еще молоденький, поспрошал нас, кто с какого года рождения, и говорит:
— Вот и бородатые! Оказывается, вы все моложе меня! Давай вперед, комсомолята! Сейчас ударим во фланг.
И конечно, вскоре ударили порядком. В бою этом меня сильно ранило. Пришел в себя на повозке.
— Куда везете? — спросил я возницу-девушку.
— В госпиталь. — Она назвала номер госпиталя, потом уже, в обширном дворе, добавила: — Госпиталь для командиров и для красноармейцев.
И залег я в этом тыловом госпитале надолго. Врачевал меня хирург по фамилии Беридзе, хороший доктор. Когда я начал ходить по палате, Беридзе сказал:
— Все идет хорошо, как положено. Завтра сведу тебя во второй корпус.
На другой день он привел меня в просторный зал лечебной физкультуры, почти весь заполненный ранеными, но уже умеющими и ходить, и лазать по лесенкам да крутить спортивные палочки.
Я обратил внимание на троих мужчин, раздетых до трусов. У одного из них, с виду постарше своих двух товарищей, от плеча к локтю пролегла глубокая борозда затверделой раны. Видно, больно было ему поднимать и распрямлять руку: по смуглому лицу его ручейками скатывался пот, но он все суетился, покрикивал на помогавших ему оттягивать, выпрямлять руку:
— Дмитрий Сергеевич, так, еще раз, посильнее! Алешкин, Никандр, ты моложе, вытягивай, выпрямляй! Иначе не выпишут…
Я заметил: и сам Дмитрий Сергеевич пораненный, у него от бедра до колена чернел шов. И у самого молодого из них, Алешкина Никандра, одна нога, похоже, была короче, он немного хромал, все подпрыгивал, чтобы повыше поднять изуродованную руку у мужчины постарше, мокрого от пота и все требовавшего не жалеть его, «иначе спишут со строевой».
— Узнаешь? — спросил Беридзе.
— Узнаю, полковник Кашеваров, командир нашей дивизии… А тот, что с рубцом, майор Петушков… Неужели вернутся в строй?
— Обязательно! — ответил Беридзе. — И молоденький Алешкин, — Беридзе окинул меня с ног до головы: — И ты вернешься.
Светлый зал пыхтел, кряхтел, смеялся и переругивался, мучил себя и медиков.
Не знаю, чем я пришелся, приглянулся полковнику Кашеварову и майору Петушкову, но они частенько брали меня в свою компанию на прогулки, посидеть в тенистом госпитальном скверике после обеда или накануне ужина. Может, оттого они приглашали меня, что я все же в какой-то степени приходился им однополчанином, вышел из керченских каменоломен, где полегло немало подчиненных им командиров, политработников, красноармейцев…
Были они, как мне казалось, по характеру разные… Дмитрий Сергеевич Петушков — помягче, нетороплив в оценках поступков. Петр Кузьмич Кашеваров — пожестче, погорячее.
Память на поступки людей у них обоих — отменная.
Я глядел на березовую скорбную рощу, считал обелиски, сверкавшие в лучах проглянувшего из-за облаков ноябрьского солнца.
— Сухов, — обратился ко мне полковник Кашеваров, пришедший в скверик на этот раз одетым по всей форме, как и майор Петушков, — вот и пиши о нас. — Увидев появившегося в конце сквера на скамейке капитана, одетого в полевую форму, Кашеваров поднялся, пошел к нему. Капитан, похоже, не из госпиталя, а приезжий.