Обвиняется кровь — страница 13 из 76

[35].

Ему зачитывают «чьи-то» показания против него, но особенно против Михоэлса, обличающие мертвого Михоэлса, требуют подтверждения, и ему, естественно, кажется, что прошли массовые аресты и за решеткой уже все известные еврейские писатели и общественные деятели.

Но задумаемся: никто из членов президиума ЕАК, кроме самого Зускина и Фефера, еще не арестован, 13 января 1949 года возьмут Шимелиовича и Юзефовича, ко всем остальным придут с понятыми в последней декаде января. Лозовский еще с партийным билетом, ему только предстоит 20 января вызов в ЦК к Шкирятову с объявлением об исключении из членов ЦК и из партии. Мнимые преступники Гольдштейн и Гринберг, год назад выловленные в людском московском море, уже сослужили свою службу, для них, как мы знаем, были придуманы преступления, никак не связанные с Зускиным.

Был ли ошибкой поспешный арест Зускина, словно бы он, наравне с Фефером, из числа главных действующих лиц ЕАК?

Арест Зускина, а еще раньше Гофштейна в Киеве — шаги продуманные и дальновидные. Ведь накануне ареста Зускина и Фефера последний среди дня появился в еврейском театре вместе с Абакумовым. Запершись в кабинете Михоэлса, они рылись в его бумагах. «22 или 23 декабря (1948 год) в театр вдруг приехал Фефер, — вспоминает в книге „Столь долгое возвращение…“ Эстер Маркиш, вдова поэта. — Он был не один — с ним вошел в театр самый страшный после Сталина человек в России: министр государственной безопасности Абакумов… Закрывшись в комнате, Фефер и Абакумов что-то делали там, что-то искали, перебирали бумаги и документы. Что ж, министр госбезопасности не обязан был читать по-еврейски. И неважно, что искал и что делал Абакумов в кабинете Михоэлса, — важно, что делал он это вместе с Ициком Фефером»[36].

Если Абакумов и искал что-то в кабинете убитого им год назад Михоэлса, снизойдя до личного обыска, он ничего не нашел. В следственных томах дела ЕАК перечислены и пронумерованы все, даже третьесортные бумажки, найденные у обвиняемых, в том числе письма к Михоэлсу, изъятые у его вдовы при запоздалом обыске 1949 года, когда деятели советского театра все еще оплакивали великого художника, а на Лубянке он числился — числился еще и до убийства — главарем националистической антисоветской банды; среди всех изъятых бумаг нет ни одной, которая изобличала бы Михоэлса не только в преступлении, но и в предосудительном поступке.

Приход Абакумова в театр — шаг зловещий и демонстративный. Арест Зускина на следующий после этого день должен был восприниматься как следствие обыска в здании театра. Логично и объяснимо то, что тогда же был арестован и Фефер. Его ответственность за все «преступления» ЕАК — главная, ведь после гибели Михоэлса он стал руководителем комитета. Его появление в театре при столь вельможном конвоире казалось поступком вынужденным, а арест на следующий день Зускина — подтверждением преступных связей, объединивших круговой порукой всех еврейских заговорщиков, от впечатлительного, неврастеничного Вениамина Зускина до несгибаемого большевика, «первого еврейского пролетарского поэта», как сказал сам о себе в судебном заседании Фефер.

Кто-то из тех, кто знал подноготную деятельности ЕАК, знал людей из комитета и всю еврейскую интеллигенцию, во всяком случае ее наиболее популярную часть, их прошлое, характеры и силу духа, помог Лубянке точно разыграть дебют этой «шахматной партии». Предполагалось провести ее быстро, энергично, без откладываний. Мудрый, тонкий, а потому так теряющийся от хамства и коварства Гофштейн, Зускин — весь как открытый, больной, натянутый до предела нерв, и, наконец, Фефер, чья фамилия будет вынесена на обложку 42 следственных и всех других судебных томов дела рядом с фамилией старого большевика, недавнего заместителя министра иностранных дел Лозовского.

Выйдя из двухнедельного сна прямо в кошмар тюремной камеры и допросов, Зускин не сразу понял, чьи ему зачитывают признания, от которых отныне не позволят отречься и ему. Но Гофштейн, сломленный «забойщиками» перед Рождеством 1948 года, готовый признаться в любых злодеяниях, навсегда запомнил, что ошеломившие его признания в преступлениях исходили от раскаявшегося Фефера. Всякий раз Фефер говорил и писал не «они», а «мы», не умаляя личной вины, правда изобретательно отдавая первенство в злоумышлениях то Лозовскому, то Михоэлсу. Но и себя он не щадил, его признания потрясли Гофштейна: если ЕАК таков и так глубока и ужасна бездна преступлений комитета, то как же уцелеть ему самому? Он не преступник, не совершал враждебных акций, но разве нет преступлений неосознанных?

Саморазоблачение и раскаяние Фефера полные. Он бескомпромиссно судит себя и готов помочь суду державному. Хладнокровно, истово, пункт за пунктом он открывает тайны ЕАК, полноту долгой, враждебной, злобной деятельности комитета. Он пытается раскрыть логику перерождения людей, которым так много давала и прощала «родная советская власть». Он ответит на все вопросы, выдержит любые очные ставки, но прежде всего даст собственноручные показания, оценит поступки всех членов президиума ЕАК, облегчит и им дорогу в храм покаяния. У него исключительная память, как будто он всю жизнь готовился к этому роковому, но звездному часу, он помнит и давнее, очень давнее… еще времен гражданской войны, а также каждое слово, сказанное вчера или позавчера. Помнит подробности своего знакомства с Бергельсоном, Гофштейном, с молодым Квитко в Киеве 1919 года, все их колебания, идейное, политическое смятение при смене властей, любой малодушный жест. «Все трое, — вспоминал он, к удовольствию следователей, — были уже тогда антисоветски настроены. Гофштейн писал о евреях, что мы бездомная пыль… Квитко на все лады ругал русских… В 1922 году мне удается переехать в Киев, и здесь я снова связываюсь с Гофштейном, он помогает мне издать первую книгу стихов, благодаря ему я вошел в еврейскую писательскую среду, тем более я обязан говорить правду о его буржуазном национализме…»

Движимый раскаянием Фефер делает беглый критический обзор всей еврейской культуры страны, обвинив в национализме более ста человек. Гофштейну зачитывают только те абзацы, которые прямо относятся к нему как к «матерому националисту», апологету Палестины и Израиля, скатившемуся до шпионажа. И Гофштейн очень долго не знает, доброхотные ли эти показания или они также добыты пытками. Подследственному, приведенному из камеры, этого не отгадать.

В протоколе допроса бывшего следователя по делу ЕАК Кузьмина Б.Н. комиссией военной прокуратуры я нашел примечательное свидетельство: «Мне Лихачев предложил допросить Фефера по его биографическим данным… При этом предупредил меня, чтобы я в процессе допросов Фефера существа дела, т. е. обвинений Фефера, пока не касался… Фефер допрашивался Лихачевым ежедневно с момента его ареста, но протоколов не составлялось, потом появился протокол допроса от 11 января 1949 года… Все материалы, касающиеся дела Фефера, хранились в сейфе Лихачева»[37].

День за днем шли собеседования Лихачева и Фефера, уточнялись подробности будущего обвинения, его «партитура». Опасаясь побоев, Фефер поведал следствию все, что хранила память и подсказывало недоброе воображение. Вспоминались подробности, расписывались роли для будущих «исполнителей» трагического спектакля.

Эти усилия Ицика Фефера Лубянка оценила. «В отличие от других арестованных, — показал А.А. Романов, следователь, отстраненный от этого дела после его попытки добиться важных очных ставок для обвиняемой Теумин, — Фефер содержался большинство времени во внутренней тюрьме, тогда как другие арестованные по делу почти все время содержались в Лефортовской тюрьме с более жестким режимом. Со слов сослуживцев мне известно, что Фефер получал с воли продуктовые передачи и также ему разрешалась покупка продуктов в тюремном ларьке в неустановленные дни… На очной ставке между Фефером и Беленьким[38], проводимой старшим следователем Кузьминым, мне бросилась в глаза та легкость и заранее продуманность, с которой Фефер давал показания о себе и о Беленьком»[39].

Популярность Фефера у следователей исключительная: для каждого из них его показания — ключ к раскрытию «преступлений». Предъявленное арестованному свидетельство Фефера — всегда начало «разоблачения», орудие борьбы с запирательством. В конце мая 1953 года, после того как смерть Сталина позволила прекратить дело «врачей-убийц», а Берия торопливо убирал первых лиц бывшего МГБ, чтобы скрыть и свои преступления, Лихачеву, подручному Абакумова, было предъявлено письмо замордованного и умершего в тюрьме Гринберга от 19 апреля 1949 года, адресованное тогда Лихачеву.

«— …Четыре месяца тому назад вы официально объявили мне, что дело мое прекращается и что я должен быть скоро свободным, но, к сожалению, вышло не так. 16 месяцев я в заключении, а сил все меньше и меньше…

— Это бред сумасшедшего, — парировал Лихачев. — Арестованные показывали, что ЕАК превратился в шпионско-националистический центр против СССР.

— А вы подвергали эти показания необходимой проверке?

— У меня лично не было сомнений, чтобы проверять эти показания, — ответил Лихачев. — Я также не слышал, чтобы кто-либо брал под сомнение показания Фефера…»

Если кто-либо из рядовых следователей и принимал на веру всякую строку показаний Фефера, то Лихачев не хуже Абакумова знал, что они лживы и продиктованы малодушием осведомителя, по собственной вине угодившего в капкан. Не только знал, но и заранее готовил своеобразное «алиби» Феферу. Доставленный из Киева Гофштейн, мало что знавший о деятельности ЕАК, в состоянии, как он выразился на суде, «сумашествия», 5 января 1949 года подписал протокол допроса, любая строка которого была, в сущности, продиктована Фефером. А куда более р