Вспомним и то, что все эти «разоблачения» переплелись с болезненным состоянием Зускина, с потрясением, смятением человека, уснувшего в палате на белых простынях, а разбуженного в стылой, как погреб, тюремной камере. Как и другие обвиняемые, он услышал для начала, что он жид, грязная еврейская скотина, пархатая сволочь и все такое прочее. Его загнали в страшный мир прямо в больничной пижаме так бесчеловечно, что впору было поверить любому злодейству. В душе проснулся гнев против того сильного, волевого строителя жизни, кто, падая в омут злодейства, невольно увлекает за собой двойника, свое театральное «эхо». Самонадеянный Лир погубил свою жизнь, даже не подумав о судьбе шута…
Не сразу Зускин обрел ясность взгляда, не сразу понял, что Михоэлс так же мало виноват перед человечеством и перед еврейским народом, как и он сам, Зускин. Преступный замысел, согласно которому Михоэлс должен был исчезнуть, чтобы не мешать сценарию госбезопасности, торжествовал победу.
На суде Зускин подробно рассказал о горестном дне 14 января 1948 года, когда «в Москву прибыл гроб с телом Михоэлса… В 11 часов, как только привезли тело, прибыли академик Збарский, брат Михоэлса Вовси и художник Тышлер. Когда раскрыли оцинкованный гроб — около гроба мы были впятером [Зускин, директор театра Фишман, Збарский, Вовси и Тышлер. — А.Б.], — мы увидели проломленный нос, левая щека — сплошной кровоподтек, и тогда академик Збарский заявил, что он заберет труп к себе в институт где обработает лицо, чтобы можно было выставить.
…В 6 часов (18) академик Збарский со своими ассистентами привез гроб с телом Михоэлса. Гроб поставили на пьедестал, зажгли все прожектора, создали обстановку, при которой он должен был лежать…
Рядом со мной стояла Тарасова, вся заплаканная, она очень любила Михоэлса.
Хоронили актера Михоэлса, а не Вовси, и среди сотен венков было четыре еврейских».
Надо помнить: Москва хоронила великого актера, русская Москва и многоязыкая Москва. Наконец-то на суде он может говорить и об этом — ведь последние три года прошли в кошмаре следствия, для которого всё — «национализм», всё — жидовский кагал, и Тарасова не смела плакать над телом Михоэлса.
«…В почетном карауле стояли Барсова и Козловский, на панихиде выступали Гундоров, Супрун, и только один Фефер выступал от имени комитета, причем говорил он на русском языке… Выступали Фадеев, Зубов и другие… Збарский сказал мне, — продолжал Зускин, — что, безусловно, смерть Михоэлса последовала вследствие автомобильной катастрофы — одна рука сломана и, потом, эта же щека в кровоподтеке. Это — следствие того, что машина, шедшая навстречу, налетела на другую и их обоих отбросило в сторону, значит, они погибли в результате удара машиной. Он умер хорошей смертью, сказал Збарский. Если бы ему оказали сразу помощь, то, может быть, можно было бы кое-что сделать. Но он умер от замерзания, потому что лежал несколько часов в снегу»[104].
Быть может, Зускину не удалось точно пересказать взгляд ученого, его явно противоречивые аргументы; ясно одно: Збарскому — академику, официальному лицу, «хранителю» забальзамированного тела Ленина — за часы, проведенные в клинике над убитым Михоэлсом, в клинике, куда многочисленные сотрудники совсем другой службы пресекли всякий доступ со стороны, успели внушить, что держаться надо официальной версии, какие бы сомнения его ни томили.
И на суде больше ни слова о панихиде, о каком-то предосудительном разговоре с Жемчужиной. Чувство вины перед женщиной, которую он чтил и которую его принудили оговорить, спустя три с половиной года все так же терзало его совесть. Он не трогает этого в судебном заседании, и судьи летом 1952 года не вздували полупогасшие уголья костра, на который Абакумов прежде так настойчиво возводил Жемчужину.
Но если в первом протоколе допроса Зускина от 24 декабря 1948 года (в первый его тюремный день) есть несколько довольно расплывчатых фраз, якобы произнесенных Жемчужиной, фраз, которые сообщил следствию Фефер («Как вы думаете, что здесь было — несчастный случай или убийство?» и «Дело обстоит не так гладко, как это пытаются представить»), то во втором, от 11 января 1949 года, Зускина принудили подписать текст, говорящий о «враждебности» Жемчужиной, ее оппозиции властям.
«В конце разговора Жемчужина спросила: „Как вы думаете, это несчастный случай или убийство?“ Я ответил, что нужно верить официальной версии, которую нам сообщили из Минска, — что Михоэлс погиб в результате автомобильной катастрофы. Тогда Жемчужина, как я твердо помню [слова, вписанные по настоянию следователя! — А.Б.], возразив мне, заявила: „Дело обстоит не так, как это пытаются представить. Это — убийство“. Заявление Жемчужиной меня ошеломило. Я понял из всего сказанного Жемчужиной, что смерть Михоэлса является результатом преднамеренного убийства с целью лишить еврейский народ его заступника.
Об этом я в тот же день сообщил Феферу… Я спросил у него, что он слышал в Минске по поводу убийства Михоэлса. Фефер ответил, что в Минске циркулировали слухи о том, что Михоэлс убит в результате автомобильной катастрофы. На это я заявил Феферу, что, по утверждению Жемчужиной, в убийстве Михоэлса повинна Советская власть и сделано это для того, чтобы обезглавить еврейскую общественность»[105].
«Кухне» полковника Бровермана оставалось завершить многоступенчатую ложь: поставить рядом с «Советской властью» имя Сталина, что и было сделано.
В судьбе Вениамина Зускина эпизод встречи на панихиде с Жемчужиной сыграл особую гнетущую и драматическую роль.
В начале судебного допроса Зускин, отрицая все предыдущие свои показания («подписанные моей собственной рукой»), в качестве примера насилия над истиной привел следующее: «Через несколько дней после ареста меня вызывает министр государственной безопасности Абакумов и задает мне ряд вопросов… Он меня спрашивает об одном человеке, и то, что было мне известно, я ему рассказал. Через день в здании ЦК партии в кабинете Шкирятова состоялась очная ставка, на ней присутствовали: министр государственной безопасности Абакумов, Шкирятов, то лицо и я. Все, что мне было известно об этом лице, я сказал, хотя это все им (этим лицом) опровергалось. Мне министр потом заявил: „Вы себя честно вели на допросе“»[106].
«Честность» эта до смертной минуты угнетала Зускина, но и в заседании суда, которого с такой надеждой ждали обвиняемые, получив возможность под стенограмму сказать сокровенное, Зускин все еще сдержан и не раскрыт. У него, думалось Зускину, вопреки худшим предчувствиям еще будет жизнь и возможность досказать все, чего он не посмел сказать и в суде.
«После этого, — продолжал Зускин, только коснувшись эпизода очной ставки в кабинете Шкирятова, — я три с половиной года сижу в тюрьме; прошу, умоляю, чтобы мне дали очные ставки с членами президиума. В течение трех с половиной лет я сижу в тюрьме, мне предъявлено страшное обвинение и не дают очных ставок, на которых я мог бы доказать свою невиновность…»[107]
Шли годы— 1949-й, 1950-й, 1951-й, время двигалось к лету 1952-го, — но для него все — тупик. Он не нужен следствию. Его не о чем допрашивать. Исчезни он, умри, стоячее болото следствия не колыхнется.
Что это — случайность? Чей-то недосмотр? Небрежность?
Это была особая казнь, изощренная, не без садистской фантазии: на долгое время «забыть» арестованного, похоронить его в тюрьме до дня, когда он снова понадобится, и тогда предстанет перед властью потерявшийся и полуживой.
XIII
Долгие поиски и благоприятный случай позволили мне хотя бы отчасти решить эту загадку.
В 1951 году, на третий год заключения Зускина, в одной с ним камере оказался генерал-майор Григорий Акимович Бежанов, бывший министр госбезопасности Кабардинской АССР, осужденный на десять лет ИТР. Он оказался во Внутренней тюрьме МГБ СССР, в камере № 8 2, где томился Зускин. Потрясенный судьбой Зускина, генерал записал его рассказ и при первой возможности направил вместе со своим письмом, уже после ареста Абакумова, новому министру МГБ — Игнатьеву. Как и следовало ожидать, министр, в заместителях у которого в это время уже подвизался Рюмин, Бежанова не вызвал и в приеме ему отказал, хорошо если не ужесточил судьбу мужественного Григория Акимовича.
Но вот рассказ Зускина в передаче Бежанова, сохранившийся в архивах МГБ:
«На второй день моего ареста, вечером, я был вызван на допрос к следователю, помощнику начальника следственной части по особо важным делам РАССЫПНИНСКОМУ, и тот по условленному телефонному звонку повел меня в кабинет Абакумова. Последний стал допрашивать меня (без фиксации и протоколирования) о бывшем председателе ЕАК Михоэлсе… В заключение допроса, предложив решительно и безоговорочно дать развернутые показания о „действиях еврейской буржуазно-националистической организации“, Абакумов незаметно перешел к вопросу о бывшем члене ЦК ВКП(б) Жемчужиной — жене Вячеслава Михайловича. Он совершенно неожиданно для меня заявил, что предстоит очная ставка с последней и что я должен изобличить ее, а в чем именно изобличить, скажет он сам.
На мой категорический отказ от этого гнусного предложения и упорное отрицание подсказываемой им ложной легенды, связанной якобы с националистическими высказываниями Жемчужиной по поводу смерти Михоэлса, Абакумов после серьезных угроз прямо поставил вопрос, что в случае моего отказа я сам буду ликвидирован, то есть физически уничтожен».
После этого Зускин не мог уже сомневаться, что Михоэлс был убит советской властью, что сам он стоит лицом к лицу с силой, которая под любым предлогом умертвит и его, что это не пустая угроза, а условие жизни или смерти.