Обвиняется кровь — страница 37 из 76

 — теснит его по всем правилам детектива майор Жирухин, по оплошности записывая и неуместное, обличающее безнадежную цивильность Гофштейна слово „снаряжение“.

— Никого я сейчас не помню».

И правда, не помнит, а вспомни — если бы такое случилось — какую-нибудь замученную труженицу, начальника какого-либо цеха и назови он фамилию, то и срок давности не спас бы названного: нашли бы, как находили жалобщиков — крымских колонистов или добровольцев, рвавшихся воевать «против Черчилля».

Так военно-стратегические секреты уфимской швейной фабрики открылись Пентагону, ЦРУ и американским сионистам. И нет пощады предателю, который и в стихах из Уфы изловчился выдать важный государственный секрет:

Снег глубок, и вечер тих…

Шьют здесь обувь в мастерских —

Все для фронта, все — для них![111]

«На обувной фабрике»

Вершина «шпионских» деяний Давида Гофштейна — разглашение сведений о будущем его родного местечка Коростышев на Житомирщине. «Ложь! — закричал на Гофштейна старший следователь Лебедев, когда арестованный пытался объяснить ему, что написал о Коростышеве в открытом письме за океан, бывшим своим землякам, у которых в России оставались близкие. — Ложь! Нам точно известно, что не еврейские круги, а американскую разведку интересовала посылаемая вами информация!» И Гофштейн, вновь «взгретый» до потери сознания, дает волю фантазии: «После войны мне удалось [! — А.Б.] собрать сведения о вновь открытых залежах каменного угля в Коростышеве и начинающемся там строительстве шахт, рабочего городка и железной дороги Коростышев — Житомир…»

За годы следствия канули в небытие коростышевские уголь и шахты, о которых, быть может, и заговаривали когда-то мечтатели из городской или районной газетки; любимый городок так и остался заштатным, а прочувствованные письма Гофштейна землякам, опубликованные в еврейской прессе, только выразили мечтательную душу поэта.

Когда на процессе генерал Чепцов сурово спросил у Гофштейна о его связях с разведкой, уповавший именно на суд Гофштейн растерялся.

«— Какие у меня есть сведения о разведке? — переспросил он. — Я был связан только с местечком Коростышев. Я делал все то, что нужно, чтобы связать это местечко с их землячеством в Америке. Чтобы дать последним представление, сколько их земляков погибло, сколько осталось вдов и сирот. И они действительно стали направлять туда письма. Я посылал письма и получал сам много писем из Америки с просьбой сообщить: не знаю ли я, куда делся такой-то родственник человека, живущего в Америке. А в Бердичеве и Житомире я не был…

ЧЕПЦОВ: — Зачем же вы на следствии упоминали Бердичев и Житомир? Где вы говорите правду, где ложь?

— Ничего не помню… — бормочет старый поэт»[112].

Он помнит, как сам задал Лебедеву тот же вопрос, перед тем как подписать лист протокола: «Зачем Бердичев и Житомир? Я ведь о них не говорил…» Но Лебедев обратил к нему хорошо знакомый свинцовый взгляд, и Гофштейн поспешил расписаться внизу страницы. Он не станет жаловаться даже здесь, на суде, не станет дерзить, как это делают Лозовский, Лина Штерн, Маркиш или Шимелиович; в конце концов сам Бог положил Коростышев рядом с Бердичевом и Житомиром, пусть будет, как хочет следователь.

Таков весь, до последнего слова, исчерпывающий «шпионский багаж» Гофштейна. Ничего другого, ни дуновения ветра, ни шевеления легкого осеннего листа на ветке, — только это. Я невольно испытываю чувство неловкости: можно ли писать о таком? Не дурной ли это анекдот?

Разумеется — анекдот. Новый еврейский анекдот эпохи полного торжества сталинского братства народов, но анекдот с трагическим финалом — пулей в затылок.


«Шпионский портфель» Переца Маркиша невесом, однако стоил ему жизни…

В июле 1949 года подполковник Рюмин принимает на время к своему производству дело Переца Маркиша. Надо было положить конец упорству подследственного, сломить его волю, «переиграть» этот сильный и независимый ум. Маркиш безбоязненно вступал в споры: он готов был критически взглянуть на себя и на своих литературных коллег, среди которых его постоянный недоброжелатель Фефер, но ни в каких преступлениях он сознаваться не желал. Позиция Переца Маркиша и на суде была непоколебима: «Ничего общего с Эпштейном и другими националистами в Еврейском антифашистском комитете у меня не было, и к проводимой ими антисоветской деятельности я никакого отношения не имел». Пусть винятся в преступлениях те, кто их совершал, кто приписал их себе по дьявольскому помышлению, кто походя обвинил других, безвинных, — он готов выслушать любую критику своих романов, поэм, драм: его внутреннему миру, который никому не разрушить, посильна любая хула!

Шли яростные атаки на Маркиша. Надо было сломить гордеца, чей взгляд даже до предела измученного человека все же сохранял независимость и скрытое презрение. Заставить склонить любым способом с вызовом поднятую заносчивую голову. Маркиша чаще других бросают в карцер: по распоряжению самого Лихачева его дважды загоняют в эту страшную холодильную камеру. В первой половине февраля — сразу на семь дней, срок предельный, которого, как известно, не выдержало и гвардейское здоровье Абакумова.

Насилие не сломило Маркиша, он стоит на своем, заявляя, как и на первом допросе после ареста: «Виновным себя в проведении шпионской деятельности не признаю». Следователь настаивает: «Гольдберг — американский шпион, и вы снабжали его информацией о Советском Союзе». Маркиш возразил: «Я объяснил Гольдбергу, что антисемитизм в СССР преследуется по закону, что советские евреи живут хорошо среди русских, украинцев и других народов, приобщились к их быту, культуре и поэтому не едут в Биробиджан и не желают учить своих детей в еврейских школах».

Только в июле 1949 года, когда за Маркиша принялся Рюмин, родился наконец огромный (51 страница!), достойный Инстанции «обобщенный протокол». Но и в нем, отмеченном горькими уступками, и прежде всего вынужденными, спасительными отречениями от иных своих, и только своих, дорогих душе поэм и пьес, — ни слова, ни полупризнания в шпионаже. Следователь пустил в ход запомнившуюся кому-то из арестованных фразу Гольдберга, обрадовавшегося, после знакомства с Маркишем, остроумному, раскованному собеседнику: «Посидишь с Маркишем час, узнаешь больше, чем за неделю от других!»

Маркиш молча выслушал запоздалый, повернутый против него комплимент заокеанского гостя, а следователь торжествующе занес в протокол: «Как видите, Гольдберг с головой вас выдал как американского разведчика».

Одна эта фраза Гольдберга — единственная! — никем не подтвержденная, не наполненная реальным содержанием, легла в основу тягчайшего обвинения Маркиша в шпионаже.

Признаний в шпионаже мы находим в протоколах дела ЕАК немало: авторы, писавшие для зарубежной печати то, о чем уже не раз сообщали газеты страны, приводя факты и цифры, ставшие достоянием миллионов читателей, попав под жернова насилия и следственного шантажа, люди, которым отшибли не только почки, но и память, зажатую судорогой страха смерти, — признавались в шпионаже. И никого не смущало, что у этого «шпионажа» нет лица, нет назначения, адреса, содержания, смысла, логики, а если что и называется из реалий жизни, то на уровне «коростышевских каменноугольных шахт» или уфимской обувной фабрики имени Ворошилова, где бедняга Гофштейн втайне мечтал обзавестись ботинками…

Трагическая Мириам Айзенштадт-Железнова, сломленная побоями и матом, трепеща, признавалась в тяжком «шпионском» грехе: «Мне удалось [опять это знакомое словечко: „удалось“! — А.Б.] получить материалы примерно о 12–15 военнослужащих-евреях, удостоенных звания Героя Советского Союза»[113]. По логике следствия, она совершила два преступления: проникнув в наградной отдел или в отдел кадров, узнавала и выдавала военные секреты и одновременно работала на обособление еврейского народа, противопоставляя героев-евреев героям-неевреям, ослабляя тем самым обороноспособность страны. «В Америку и ряд других капиталистических государств, — каялась несчастная, уже не замечая безумия происходящего, — была направлены мои очерки „Статуя“, „Саррочка“ и подобные им статьи. В этих очерках я в преувеличенном виде показывала страдания и жертвы евреев в годы Отечественной войны, оставляя в тени лишения советского народа»[114].

«В очерках Нафтолия Кона, направленных нами за границу, — сказал на допросе редактор ЕАК Наум Левин, — содержались данные о восстановительных работах на шахтах Донбасса, о жизни евреев-шахтеров и евреев-инженеров»[115].

Несть числа, если поверить следственным фальшивкам и «признательным» стонам арестованного по делу ЕАК журналиста Самуила Персова, его черным злодеяниям. В смертельном испуге, окончательно потерявшись, он готов был принять на себя любой грех, повиниться буквально в каждой написанной им фразе, записать в свой преступный кондуит решительно все, вплоть до восхода и захода солнца!..

Оказывается, он установил и открыл буржуазному враждебному миру, что: 1. «…начальником инструментального цеха автозавода имени Сталина является еврей Сегалович»; 2. «…описал технологию производства сукна „Москва“ на московской суконной фабрике „Освобожденный труд“»; 3. «…сообщил американцам, что в начале войны на Урал был перебазирован Гомельский завод сельскохозяйственных машин, который реэвакуации не подлежит». «Американцы интересовались участием Светланы Сталиной в военной и оборонной работе, — фантазировал Персов в ужасе от того, что проваливается в трясину, а остановиться не может. —