Был у меня и другой договор с издательством, на книгу, в которой издательство было заинтересовано, я в тот же день раздобыл деньги и пришел в издательство, написав, что разрываю и этот договор, возвращаю аванс и категорически возражаю против выпуска «Безумству храбрых» без имени Анны Франк. Спустя время моего «цензора» простили и повысили, нашли для него новое достойное место. А сборник эссе вышел, сохранив дорогое миллионам людей имя Анны Франк. Но какая же яростная нелюбовь, какое предубеждение должны были сотрясать все существо чиновника, который стал гонителем Анны Франк спустя два десятилетия после ее гибели, приняв от расистов эстафету ее преследования.
Я намеренно мало пишу о «Черной Книге», занявшей так много места в протоколах допросов и очных ставок: чувство брезгливости, а порой и чувство юмора не позволяют всерьез спорить с явными нелепостями и дешевой демагогией. Но брошенным в тюремные камеры не до юмора, большинство из них не причастно ни к нью-йоркской «Черной Книге», ни к изданию, которое готовилось у нас. Тем не менее «Черная Книга» могильной плитой ложится на всех без исключения, ведь у следствия нет намерения устанавливать конкретную вину каждого — обвиняют скопом, скопом судят, скопом же ведут к уничтожению.
Аргументы те же: кто позволил заполнить сотни страниц летописью еврейской боли и страданий, о потерях других народов говорить попутно, не подчеркивая на каждой странице и всякий раз, что другие потери страшнее и опустошительнее, чем гитлеровский геноцид еврейского населения страны? Не для того ли в «Черной Книге» исследуются антиеврейские декреты и законы Гитлера, чтобы таким образом выделить евреев, изобразить их главным врагом нацизма, а отсюда, как заключили на Лубянке, только шаг «до выделения евреев как ведущей силы в движении сопротивления гитлеризму»[181]?
Нелепость, демагогия, но она действует, становится исповеданием веры следовательских бригад Комарова, Лихачева и Гришаева, поднимает их вульгарное юдофобство до некоего подобия социальной, философской веры. Так и полуинтеллигентным экспертам легче было вынести свой приговор «Черной Книге»: «Книга в целом по своему содержанию является националистической и, следовательно, глубоко порочной в идейном отношении»[182].
Не забудем, что «Черная Книга» была осуждена Инстанцией (Щербаковым и Александровым) и Лубянкой как составная часть «еврейского заговора» в то время, когда еще лилась кровь на фронтах и не остыли пепелища на месте сожженных городов, сел и местечек, когда ссорить мертвых разной крови, еще не похоронив их, могли только подонки, равно безразличные к страданиям людей всех национальностей. Подонки, только еще входившие во вкус депортации малых народов. Тюремщики, не находившие особой беды ни в гитлеровских декретах, ни в фактах злодейств, собранных в «Черной Книге». Финишная черта войны, принесшая торжество советскому народу, а с тем триумф Сталину и гибель Гитлеру, как ни парадоксально, вывела политику и идеологию того и другого на близкие рубежи.
Предчувствуя беду, но еще не вполне осознавая ее масштаб, сломленные истязаниями подследственные привыкли к мельканию слова «национализм» в протоколах допросов. Но скоро наступило отрезвление, большинство арестованных отказалось от признания в национализме. Даже Давид Бергельсон, человек несколько старомодный, ошеломленный той жизнью, с которой столкнулся, переехав в Советский Союз в середине 30-х годов, облек свое признание в национализме в форму, которая снимала с отдельной личности эту вину как криминальную, наказуемую. Привожу его вступительные слова на судебном допросе 8 мая 1952 года, в первый день судоговорения, привожу без правки, со всеми возможными шероховатостями: едва ли судебное заседание записывали парламентские стенографистки.
«Я должен сказать, что еврейская религия неотрывно связана с национализмом. Она отличается от других религий и поэтому не могла распространиться на другие народы и связана только с еврейским народом. У нас, у евреев, страшно много молитв, и если собрать все эти молитвы, а они имеются на каждый день: и на праздники, и на заутрени, и отдельно для кладбища, то я думаю, что они займут на судейском столе столько места, сколько занимает это дело об антифашистском комитете. [Напомню, что перед судьями лежало 42 объемистых, в сотни страниц, следственных тома. — А.Б.]. И молитв, где человек молится за себя, считанное число, а во всех других евреи молятся за народ и за потерянную страну.
Я говорю это потому, что нельзя быть религиозным, то есть синагогальным, петь у кантора и не заражаться национализмом, нельзя сказать, что человек, который в детстве молился, особенно у кантора, свободен от национализма»[183].
Перед судьями разворачивалась неторопливая, поразительная по душевной высоте и искренности исповедь гражданина и художника, но едва ли судейский генеральский «триумвират» мог подняться на эту высоту вслед за мыслью Бергельсона. Не мог и не хотел. В размышлениях обвиняемого, в его попытке взглянуть па все пережитое, по его выражению, «через лупу», не прощая себе ошибок и заблуждений, судьи расслышали только несколько долгожданных слов о «человеке, носящем национализм в крови». Бергельсон опрометчиво — для атмосферы судилища — назвал «национализмом в крови» многовековую мечту народа о своей, некогда потерянной земле, о родине, о земле обетованной. Чувство естественное и здоровое, которого не убоится ни ирландец, затосковавший по исторической родине, ни эмигрант-армянин, ни татарин, сталинским разбоем отторгнутый от Крыма; в евреях это чувство болезненно обострено сознанием навсегда потерянной земли, тысячелетиями не личной, а именно национальной бездомности.
Фантастическая сцена разворачивалась на глазах у судей и обвиняемых: главный судья учил судей политграмоте, настаивал на том, что он, Бергельсон, «вообще не может быть литератором, если находится вне политики, не отображает какое-то политическое течение.
— Я никакого политического течения не отображал, — сказал Бергельсон.
— Этого не бывает в природе! — воскликнул Чепцов.
Он требовал пламенной любви к советской власти с первого же дня ее существования, а обвиняемый, с опасностью для жизни, держался правды, только правды.
— В моем паспорте, — объяснял Бергельсон, — до революции было написано восемь слов, которых не было ни в одном паспорте людей других национальностей в России. Это слова: „Для предъявления в месте, где евреям жить позволяется“. Это значит, что жить мне разрешается, как еврею, только в черте оседлости. Даже у цыган, а их было гораздо меньше, чем евреев, в паспорте не было этого вписано. Поэтому, уехав в Варшаву, я не мог себя считать изменником Родины…
ЧЕПЦОВ: — Как же вы не поняли, что все ограничения, которые вы терпели при царском режиме, и все неудобства, связанные с различными оккупациями [„неудобствами“ главный судья называет массовые еврейские погромы 1918–1920 годов. — А.Б.], отпали при Советской власти.
Давид Бергельсон не хочет и в малом кривить душой.
БЕРГЕЛЬСОН: — Я хочу сказать, что у меня не успела окрепнуть любовь к родине… — Он имеет в виду отъезд в Варшаву в 1920 году.
ЧЕПЦОВ: — Надо было верить, что все мучения позади и жизнь пойдет вперед, а то ведь что получается: у всякого, независимо от национальности, если он претерпел в жизни, не может быть любви к родине?
БЕРГЕЛЬСОН: — У них могла быть любовь к родине. Родина, как я понимаю, это страна, это место, где ты родился, вырос как равный, у них не было отметки, что все другие — люди, а ты — не человек»[184].
Суд, смысл и назначение которого — в преследовании крови, в осуждении тех, кто не торопится к национальному небытию, вдвойне жалок и ничтожен претензией выступать пропагандистом братства народов. Но Сталин, расправившийся уже не с одним народом страны, нацелившийся на выполнение завещанной ему германским нацизмом задачи «окончательного решения еврейского вопроса», не отказался от привычного набора лозунгов о равенстве и братстве. Гитлер не скрывал ненависти, а Сталин обманывал страну и мир, обманывал так искусно, что миллионы людей еще и сегодня не свободны от гипноза его слов. Страна, во главе которой он так долго стоял, вопреки развязанному им террору, вопреки всем жертвам, в силу здоровых начал, заложенных в народе и человеке, рождала, вырабатывала те ферменты братства, те начала духовной общности и единения, которые шли поверх и мимо сатанинских усилий политического режима.
Именно в силу этого так трагичны судьбы обвиняемых по делу ЕАК. Истинные братья русских и украинцев, казахов и белорусов и других, объявлены их ненавистниками и врагами. Распятие между ассимиляцией как естественным процессом, известным всему миру, и «ассимиляцией» — злобным произволом, насилием.
Ты буржуазный националист уже потому, что сказал с трибуны, что если в конце 1942 года наша армия насчитывала 15 евреев — Героев Советского Союза, то к лету 1944-го их число превысило 100 человек, а это значит — четвертое место после многомиллионных наций русских, украинцев и белорусов. Ты буржуазный националист только оттого, что, опровергая клевету о народе, «пересиживающем» войну в Ташкенте, о еврейских писателях, бежавших, мол в Уфу, приводишь цифры и факты, напоминаешь, что из 100 с небольшим еврейских писателей страны 62 ушли с первых дней Отечественной войны добровольцами на фронт, и 24 из них, каждый третий, пали смертью храбрых. Даже если ты в волнении забыл добавить, что и значительная часть других разноязыких писателей страны, павших па фронте, по рождению, по крови, которая так занимает Инстанцию, тоже евреи, — если ты не все успел сказать в защиту этой