Обвиняется в измене — страница 3 из 30

Когда тихо затрещал звонок кремлевской вертушки, Лаврентий Берия слегка поморщился — наверняка опять звонит «Маланья», так за женоподобную внешность прозвали в определенных кругах Маленкова, набиравшего все большую силу и все более приближавшегося к вождю. В последнее время Маленков искал союза с Берией против «стариков», особенно Молотова, пользовавшегося благорасположением Сталина.

Нехотя сняв трубку, нарком подавил вздох раздражения — ссориться с «Маланьей» не стоило, настораживать его тоже. С заметным грузинским акцентом Берия сказал:

— Слушаю.

— Как дела? — вкрадчиво осведомился Маленков.

— Дела? — саркастически хмыкнул Берия. — Вы же знаете, что информация оказалась ложной. Вражеские происки. Участников операции наградим. Я думаю, Красного Знамени будет достаточно для основных исполнителей, а остальным по «звездочке». Разбрасываться орденами не следует.

— А потом? — помолчав, тихо спросил Маленков.

— Что потом? — не сразу понял нарком.

— Товарищ Сталин высказал мнение, что об этой истории должно знать как можно меньше людей, — раздраженно объяснил «Маланья». — Я думаю, надо, как в той комсомольской песенке: «Дан приказ ему — на Запад, ей — в другую сторону».

«Лезет не в свои дела, — разозлился Берия. — Занимался бы лучше производством самолетов, за которое отвечает, а тут уж как-нибудь без него обойдутся. Воображает себя учителем человечества. Однако надо прислушиваться, раз он передает мнение самого Сталина».

— Я подумаю, — пообещал нарком и тут же уточнил — Подумаю, как все лучше сделать.

— И когда будет сделано? — не отвязывался Маленков, задавая свои вопросы ровным, унылым голосом. — Время-то идет.

— Сегодня, самое позднее — завтра, — заверил Берия.

— Хорошо. Привет Нине Теймуразовне. — И короткие гудки в трубке.

«Еще моей жене приветы передает», — бросив трубку на рычаги аппарата спецсвязи, зло усмехнулся нарком.

Маленков, положив трубку в своем кабинете, подумал, что Берия сейчас вызовет начальника своей личной охраны полковника Саркисова и даст ему все необходимые распоряжения. И из рук Лаврентия потянутся в разные стороны ниточки судеб тех, кто участвовал в операции или знает о ней.

Почти десять лет спустя эти два человека — Маленков и Берия — будут молча стоять у дивана в почти пустой и холодной комнате на Кунцевской даче. А на диване в бессознательном состоянии, никого не узнавая и предсмертно хрипя, будет лежать тот, кого они привыкли всю жизнь бояться и называть только «товарищем Сталиным».

Маленков будет держать свои туфли под мышкой — он так и войдет в покои внезапно заболевшего «вождя трудящихся всей земли» в носках, все еще не в силах поверить, что вот-вот наступит новая эра, и не в силах освободиться от привычного страха, но уже вынашивая в голове планы стать первым лицом в государстве.

Еще через несколько месяцев Лаврентий Берия будет арестован, осужден и казнен, а Маленков закончит свои дни в полной безвестности.

Однако сейчас их божество еще живо, сами они всевластны и всесильны, а впереди долгие десять лет, но они уверены, что впереди — вечность.

И Берия действительно вызвал полковника Саркисова.

Надо решить некоторые вопросы, Рафаэль Семенович, желательно не откладывая, прямо сегодня…


Красные кони бешено скакали по полям, изрытым воровками разрывов снарядов, и топот огненных коней о длинными, развевающимися гривами сливался с тяжким гулом канонады и ревом самолетных моторов. Клочьями висела на покосившихся кольях рваная проволока заграждений, бугрилась и вздрагивала земля, а он, прижимаясь к ней грудью, упрямо полз и полз вперед, не обращая внимания на короткий посвист пуль над головой, полз, одержимый одним желанием — скорее донести горестную весть до родного товарища Сталина.

Рванулись вдруг в сторону горячие огненно-красные кони, храпя и роняя с звенящих удил желтоватую пену, взметнулись вверх кусты разрывов, натужно завыли самолеты, переходя в пике и поливая свинцом землю, а конная лава повернула и понеслась прямо на него. Все ближе и ближе оскаленные морды лошадей, покрытые пеной, все громче топот копыт, все нестерпимее жар, идущий от странных всадников.

Он вскочил, лихорадочно ища, куда бы укрыться, и неожиданно увидел речку, покрытую тонким льдом, под которым синела вода — быстрая, не застывшая на глубине, кажущаяся черной над равнодушными омутами. Туда? Но лед тонок, а у него нет ни шеста, ни слеги.

По крутым берегам торчат из снега тонкие прутики краснотала, а над ними свечами упираются в низкое серое небо прямые березы, с резкими черными отметинами на стволах. Разве поможет прутик на льду, разве сломить ему такую березу? А его ждут, на него надеются, ему верят…

Захрустел под его ногами тонкий лед, и босые ступни словно ожгло холодом, а сзади подгоняет нестерпимый жар и грозный топот огненных коней. Лиц всадников никак не разглядеть, не уловить выражение их глаз — только топот, гул и жар.

Скорее на другой берег — там спасение и там встретят свои, помогут, защитят, примут принесенную им горькую весть и отправят дальше, туда, где, не смыкая глаз, ждет его товарищ Сталин.

Какой же крутой обрыв, как тяжело по нему взбираться наверх, как перехватывает дыхание и кружится голова, но он взберется, дойдет!

Огненные кони с маху влетели на лед, и тот треснул под ними, а темная вода тут же превратилась в облако белого пара, но не ласкового и теплого, как в бане, когда он согревает усталое тело, а злого и жгучего, готового задушить, охватив со всех сторон, и, вроде бы шутя и играя, растопить, заставив осесть лужицей на землю, насквозь пропитанную кровью. А молочно-белый, горячий туман унесется дальше с ветром, который погонит его хохоча и завывая, заплетая между стволов деревьев, сдирая им, как наждаком, кору и оставляя после себя выжженный лес.

Почему ноги отказываются слушаться, почему он не может сдвинуться с места и бежать, бежать как можно дальше от этого страшного облака пара, в котором смутными розовыми пятнами проглядывают груди разгоряченных бегом огненных коней, уже преодолевших реку?

Наползает удушливый пар, трещат волосы на непокрытой голове, легкие словно забивает песком и щиплет глаза, но нет сил стронуться с места и стать легче ветра, подняться на нем и улететь прочь. И нет возможности схватить под уздцы какого-нибудь горячего коня, вспрыгнуть в седло и, прикрываясь ладонью от разметавшейся на ветру жгучими языками гривы, ускакать в широкие поля, потеряться в них, став маленькой точкой на горизонте, исчезающей на фоне неба.

Ближе и ближе тяжелый топот, как молотами по наковальням бьют алмазно-твердые копыта, высекая иокры из камней, отбрасывая назад комья вывороченной земли, и вот уже красно-рыжие кони вырвались из облака пара и несутся прямо на него — такого маленького, жалкого против этой лавины раскаленных мышц, стальных копыт, железных сердец, не знающих жалости и усталости, не ведающих любви, сострадания, милосердия и всепрощения.

Могучая, как паровоз ФД, грудь огненной лошади ударила его и сбила наземь, отбросив далеко в сторону, под копыта других лошадей, несущихся во весь опор к неизвестной цели. На секунду мелькнуло над ним круглое, раскаленное брюхо коня и начали бить по груди и голове копыта, сравнивая с пропитанной кровью землей, вышибая из ослабевшего тела едва держащийся в нем дух, размазывая плоть между корней, камней, лишаев и мха.

— А-а-а! — дико закричал Семен Слобода и… пришел в себя.

Он лежал на больничной кровати, пристегнутый к ней ремнями из брезента, укрытый грубым одеялом, одетый в линялую синюю пижамную куртку и бязевые подштанники. Около кровати стояли какие-то люди в белых халатах. У двух-трех под халатами виднелись военные гимнастерки. Значит, он дошел, добрался, он у своих и товарищ Сталин все узнает?

Губы стоявших около постели шевелились, но слов Семен понять не мог — мешал не прекращающийся гул в голове, как будто он был все еще там, в том страшном лесу, где ползло облако пара, скакали горячие огненные кони и с жутким воем пикировали самолеты. Странно видеть шевеление губ и ничего не слышать — словно люди отделены стеклянной стенкой аквариума. А на душе наступило успокоение — он дошел, он у своих, — и Слобода улыбнулся, слабо раздвинув спекшиеся губы.

— Пришел в себя, — заметил один из военных и, повернувшись к врачу, спросил — С ним можно говорить? Он понимает или нет?

— Видите ли, — отводя военного немного в сторону, тихо ответил доктор, — случай чрезвычайно тяжелый, сильнейшее истощение нервной системы, плюс длительное голодание. Нам, конечно, неизвестны все подробности жизни больного до того, как его передали на излечение, но надо еще несколько месяцев, чтобы поставить его на ноги.

— Я спрашиваю: можно ли с ним говорить? — нетерпеливо перебил врача военный. — Кстати, почему ремни, он что, буйный?

— Нет, но в состоянии беспамятства может причинить себе вред, — стараясь не обращать внимания на резкий тон, каким с ним разговаривали, доктор засунул руки в карманы халата. — У него бывают моменты просветления, возвращения памяти, к счастью, теперь все чаще, но ненадолго. Я же вам говорю: надо несколько месяцев, пока не наступит значительного улучшения.

— А когда это, — военный наморщил лоб, вспоминая, — ну, просветляется в голове, он чего-нибудь рассказывает? — и впился глазами в лицо врача.

— Как правило, наступает слабость, а мы используем учащающиеся моменты восстановления, чтобы как следует накормить больного. Вы так и не сказали, что хотите от него?

— Нам надо его забрать, — отрубил военный. — Его переведут в другую клинику. Приготовьте документы. Машина внизу.

— Я дам сестру для сопровождения, — предложил врач.

— Не беспокойтесь, здесь недалеко. Распорядитесь, чтобы его одели и вывели к машине.

Бросив недоверчиво-испытующий взгляд на столпившихся вокруг постели больного военных, в накинутых поверх формы белых халатах, доктор вышел из палаты. На душе у него было тоскливо и муторно, но как спорить с людьми, облеченными властью? Если вдруг начнешь им рассказывать о том, что бормочет в бреду потерявший разум человек, начнешь пересказывать, какие вопросы он задает, когда приходит в себя, — не навредишь ли ему? И что может он, пожилой и больной психиатр, обремененный семьей и заботами? Что?