Обвиняется в измене — страница 5 из 30

Неужели никто не придет, неужели ему больше неоткуда ждать помощи — неоткуда и не от кого, поскольку уже успел расползтись шепоток по управлениям, что он позволил себе непозволительное, осмелился на недозволенное, высказал затаенное и резанул прямо по глазам самому наркому. И стал после этого зачумленным парией, вроде бы еще живущим и ходящим среди людей, но весьма сведущие уже прекрасно понимали — то ходит не человек, а одна его видимость, оболочка, бродит по коридорам и сидит в кабинете, ожидая решения своей участи: Фантом!

Если бы удалось дотянуться до звонка или до тумбочки, где всегда теперь стоят наготове сердечные капли, если бы удалось. Он попробовал шевельнуть рукой, и она легко поднялась и протянулась туда, куда он хотел, но ничего не ощутила. И тогда он понял, что руки не слушаются его и только кажется, что они могут подниматься, служить ему, как прежде, когда здоровое сердце гнало кровь по налитым силой мускулам.

Неужели никто не придет?..

Умирал Ермаков долго и мучительно — будто воткнули штык в сердце и все время поворачивали, раз за разом расширяя рану и терзая тело и внутренности острыми, как бритва, гранями. Когда выгнутый нестерпимой болью он сумел скосить глаза и увидел на подушке алое пятно крови, понял — это конец.

Страха не было, были только боль, обида и еще горькая жалость к самому себе и остающимся без него. Трудно им всем станет друг без друга, очень трудно…

Нашел его Николай Демьянович, зашедший в кабинет для обычного ежевечернего доклада. Телефон не отвечал, и подполковник, захватив бумаги, поспешил в кабинет генерала, тревожась и предчувствуя неладное.

Не увидев Алексея Емельяновича на привычном месте за столом, Козлов заглянул в комнату отдыха и остановился пораженный. Бросив на пол бумаги, кинулся к лежавшему без движения на кровати Ермакову, но помочь уже ничем было нельзя.

Когда Козлов набирал номер, чтобы сообщить о случившемся, палец его никак не попадал в дырки наборного диска телефонного аппарата, а по лицу ручьем текли слезы, капая на покрывавшее стол сукно. Николай Демьянович не вытирал лица и тонко всхлипывал, не стесняясь собственной слабости.

Он понимал — случилось нечто большее, чем несчастье, и наступает новая полоса в жизни. Какой-то она будет, что-то теперь ждет впереди?


Известие о смерти Ермакова потрясло Волкова, прижало к земле тяжким гнетом непоправимой беды, заставило душу ныть день и ночь от скорби, острого чувства потери и какой-то невысказанной вины перед ушедшим, как будто он мог ему помочь, спасти, предостеречь, но не успел или не сумел. Теперь больше никогда не будет с ними доброжелательного и жизнелюбивого человека, казалось, такого крепкого, что его не сумеет взять ни одна хворь.

Дни перед похоронами прошли, как в тумане, — что-то утрясали, решали, как лучше сообщить семье, вызывать ли их из эвакуации, где и как хоронить покойного, кто будет говорить, оркестр, караул…

Придя после похорон домой, Антон сдвинул в сторону покрывавшие диван старые листы бумаги — со времени возвращения он впервые пришел в свою квартиру — и сел, положив на колени пачку газет и письма от родных. Больше всего от мамы и ни одной весточки от Тони, хотя он оставил ей и домашний адрес, кроме номера полевой почты.

Перебирая успевшие слежаться в почтовом ящике газеты, он выронил из них телеграфный бланк. Нагнулся, подобрал и с удивлением увидел, что это его собственная телеграмма, отправленная на Урал Тоне. Чужим, малоразборчивым почерком на бланке наискось размашисто написано чернильным карандашом! «Адресат выбыл».

Он недоуменно прочел надпись еще рад. Выбыл? Куда выбыл, почему? Что еще там случилось? Позвонить Кривошеину, узнать у него, пусть не очень удобно беспокоить его по личным вопросам, но как иначе и кто, кроме него, сможет помочь? Некому.

Из дому не позвонить — время военное, возникнут десятки непредвиденных сложностей. Придется сходить на службу или лучше дать еще несколько телеграмм — на адрес госпиталя, где работала Тоня, Кривошеину, на завод? Нет, слишком долго придется ждать, пока ответят на его телеграммы, а скоро уезжать на фронт — эшелон уходит завтра. Придется все же сходить и позвонить. Пока обязанности начальника временно исполняет Коля Козлов — он поймет и разрешит.

«Отдохну немного и схожу, — решил Антон, — а пока прочту письма от мамы и сестры, узнаю, каковы там, в далеком городе, их дела, как растут племянники, нет ли в чем нужды. Хотя разве они сознаются — сейчас нуждаются все, а у матери, тетки и сестры такой характер, что постесняются беспокоить своими жалобами и просьбами, а напишут, что все хорошо, они сыты, слава богу, здоровы, обуты и одеты, а он должен беречь себя, не студить раненую спину, не забывать регулярно питаться, и не чем попало, а как следует».

Завалившись на диван, Волков вскрыл первый конверт, выбрав по штемпелю самое давнее письмо, — лучше идти вместе с далекими родными от одной их новости к другой, как бы получая весточки по очереди.

Читая, он словно слышал родной тихий мамин голос, видел ее рядом, ощущал тепло ласковых рук, которыми она умела лечить все болячки на свете, заставляя забыть про любые неприятности. Все так, как он и предполагал, — ни одной жалобы, нет даже намека на то, как им приходится нелегко. Хорошо бы выпросить хоть пять суток отпуска и съездить к ним, но Ермакова теперь нет и у кого выпросишь?

При мысли о Ермакове сердце опять наполнилось щемящей жалостью — какая же сразу маленькая и седенькая сделалась его жена, раньше такая живая, разговорчивая, уверенная в себе. Как бережно поддерживала ее под руку заплаканная дочь, как вздрагивали ее плечи при звуках траурного салюта, который дали из винтовок красноармейцы, тремя залпами отсалютовав погибшему на посту генералу. Именно так, погибшему на посту.

По большому счету, проводить его в последний путь должны были бы и все те, кому он помог при жизни, кого спас, оградил, сохранил, но они вряд ли когда узнают, кому обязаны жизнью и свободой. И командующий фронтом, за которого, не побоявшись гнева Верховного и мести наркома, вступился Ермаков, тоже не узнает, а если узнает, то очень не скоро. А может быть, так и не узнает никогда.

Ермаков первым нащупал промах Бергера и в долгом ночном разговоре с Волковым и Семеновым перед их вылетом к партизанам просил собрать неопровержимые доказательства, доставить их сюда, в Москву, чтобы опровергнуть обвинения в измене.

Антона настораживал путь Слободы к фронту, а генерал зацепился за другое — Семен не узнавал на фотографиях покойного переводчика Сушкова. Вроде бы ничего удивительного — прошло несколько лет, да и снимали Дмитрия Степановича в совершенно иной обстановке, а в камере смертников они встретились с Семеном, оба избитые до превращения лица в кровавую маску, но… Почему оставшийся неизвестным лохматый Ефим, первым указав на переводчика, сообщил Слободе, что это не кто иной, как Сушков, работавший у немцев и пользовавшийся долгое время их полным доверием и благорасположением? Откуда ему был известен переводчик и как он смог узнать его? Мало того, Сушков не был в семнадцатом году в Петрограде, а сразу приехал с фронта в Москву, где жила семья его приятеля по полку. А сидевший в тюрьме СД «переводчик Сушков» рассказывал сокамерникам именно о Питере, о выступлениях Ахматовой и концертах Шуберта. Значит, немцы знали о том, что Дмитрий Степанович петербуржец, но не выяснили, что с четырнадцатого года он больше не был в родном городе. Плюс странный побег Слободы, удачный выход к линии фронта, полученные им сведения, представляющие большую ценность для органов Государственной безопасности.

Уже в Немеже Семенов и Волков пытались разузнать что-либо новое о Сушкове, Слободе и их сокамерниках, но никто ничего не мог сообщить о лохматом Ефиме. О других добыли хотя бы разрозненные сведения, о нем — нет. Собрали все о переводчике, вплоть до мельчайших подробностей его поведения, примет одежды. И тут в одну из ночей, споря яростным шепотом с Семеновым и восстанавливая в памяти детали показаний Слободы, Антон убедил Павла в реальности казавшейся им невероятной версии генерала Ермакова — в камере смертников был не Сушков! Там вместе с Семеном сидел некто другой, одетый так же, как переводчик, а может быть, даже и в его одежду, копировавший его хромоту и манеры поведения, но не сам Дмитрий Степанович.

Никто из заключенных не знал Сушкова, поэтому показать на человека, исполнявшего порученную ему роль, признав в нем бывшего переводчика, мог только второй немецкий агент. С помощью партизан и подпольщиков уже точно установлено — никто из обитателей камеры смертников ранее не встречался с Дмитрием Степановичем и не мог его опознать, кроме неизвестного Ефима, но тот как в воду канул — даже о его гибели не имелось никаких сведений.

— А казнь во дворе тюрьмы? Семен сам видел, — недоверчиво напомнил тогда Павел Романович.

— Ну и что? — запальчиво возразил Антон. — Бергер пожертвовал своими людьми, вернее, людьми, подготовленными Бютцовом, для достижения большего правдоподобия и заодно для сохранения полной секретности.

Тогда-то у них и родилась мысль об отыскании могилы переводчика и эксгумации, что и было проделано в одну из ночей переодетыми в немецкую форму Волковым и доктором. У захороненного обе ноги оказались целы, в то время как Сушков после лагеря на всю жизнь остался хромым.

Вместе с Павлом Романовичем Антон попытался детально восстановить ход событий, поставив себя на место обер-фюрера и его ученика. Конечно, разведчики не могли тогда знать всех деталей, но предугадали верно.

Конрад фон Бютцов не зря появился в Немеже — при помощи начальника СС и полиции безопасности Лидена он дотошно и скрупулезно выискивал человека, связанного с подпольем и партизанской разведкой, имея намерение, втянув его в сложную систему интриг, дать советским органам безопасности страшную дезинформацию об измене в высшем воинском эшелоне, надеясь вызвать этим новую волну репрессий против командного состава Красной Армии или хотя бы посеять недоверие и панику, заставить всех подозревать и не знать ни минуты покоя.