Объяснение Ницше. Сверхчеловек, воля к власти, любовь к судьбе — страница 17 из 34

Но так как в действительности никакая иная инстанция кроме самих людей теперь не решает вопроса о ранге и ценности человека и о том, что следует считать истинным, то такие решения принимает тот человеческий тип, который обладает фактической властью. Последней инструкцией в мире для Ницше остаётся решимость вести борьбу за эту власть. В более узком политическом смысле это означало бы: бороться за государственную власть. В смысле большой политики это означает: бороться при помощи творческих идей, которые незримо влияют на людей и преобразуют их. Истина действительна лишь в борьбе за власть, в которой она имеет свой первоисток и свои границы.

Большая политика Ницше ставит перед собой задачу открыть новым господам, тем, кто, в соответствии с его надеждами, в мире, отныне лишившемся Бога, будет представлять и воплощать собой высшего человека, их философский смысл, привести их к самим себе: «Я пишу для породы людей, которой ещё не существует – для господ земного шара» (16, 340).

Мир

Истолкование мира

На вопрос, что такое всё бытие, с давних пор давался ложный ответ, предполагавший образ или мысленную конструкцию вселенной. Однако философствование существенным образом определяется и тем, как мыслится мир.

Ницше стоит в ряду метафизиков, которые предлагают понятие бытия, представляющего собой всё бытие, понимая под ним всё в целом. Для Ницше основным понятием служит «воля к власти». Благодаря такой метафизически-конструктивной форме мышления Ницше обретает осознанную связь с великими всегда присутствующими возможностями интерпретации мира.

Но Ницше жил после Канта. Критические вопросы унаследованы им как нечто само собой разумеющееся. Наивная догматическая метафизика была для него уже невозможна. Поэтому основа его метафизики была результатом преобразования кантовской, критической философии. В этом преобразовании возникла теория, согласно которой всё бытие мира есть лишь результат истолкования, всё знание о мире сводится к тому или иному истолкованию, а его собственная философия воли к власти представляет собой новое истолкование.

Если мы попытаемся помыслить мир, как он есть сам по себе, то потерпим неудачу. Мысля, мы мыслим некий смысл, поскольку смыслом мы называем уже ту форму мысли, в которой мир становится для нас предметом. Ницше, задаваясь вопросом, «не становится ли вот-бытие без толкования, без “смысла” как раз-таки «бессмыслицей», а с другой стороны, не есть ли всякое вот-бытие, по самой сути своей, толкующее вот-бытие», отвечает, что этот вопрос не может быть решён «самоисследованием интеллекта: ведь человеческий интеллект при этом анализе не может не рассматривать самого себя среди своих перспективных форм и только в них одних» (ВН, 700). Таким образом то, чем вот-бытие было бы вне толкования и его результата, человеческий интеллект постичь не может, так как и вещи и самого себя он опять-таки постигает в понятиях только посредством толкования. Фактически Ницше высказывает следующий основной тезис: всякое бытие есть результат истолкования; «не существует никаких вещей в себе и никакого абсолютного познания; перспективность, обманчивость являются неотъемлемой частью экзистенции» (14, 40); не существует также «никакого познания в себе; то, что происходит, представляет собой группу явлений, отобранных и сведённых воедино интерпретирующим существом» (13, 64). Следствием для Ницше оказывается то, что, во-первых, истинного понятийного схватывания какого-либо стабильного бытия в себе быть не может, и, во-вторых, теория познания невозможна.

Понятийное схватывание как схватывание бытия в себе в некоем устойчивом состоянии для Ницше бессмысленно: «Понять всё – это означало бы упразднить все отношения перспективы, это означало бы не понять ничего, исказить сущность познания» (13, 64). Так как познание – это истолкование, оно представляет собой вкладывание смысла, а не объяснение: «Нет устойчивых фактов, всё текуче, неуловимо, податливо; самое прочное – это только наши мнения» (ВВ, 291). В вещах человек находит лишь то, что он сам в них вложил (ВВ, 292).

Теория познания, желающая критиковать познавательную способность, оказывается для Ницше лишь поводом для насмешек. В духе Гегеля он заявляет: «как может орудие критиковать само себя, если оно для критики может пользоваться только собою?» (ВВ, 226). Так как создание аппарата познания, призванного критиковать самого себя, является абсурдной задачей, философия, редуцирующая себя до воли к теории познания, представляется Ницше смехотворной (14, 3).

Но не является ли сам тезис Ницше о познании как истолковании теорией познания? Нет, он представляет собой попытку максимального отделения сознания бытия от всякого определённого, а потому ограниченного содержания той или иной устойчивой истины, попытку расширения нашего горизонта до бесконечности, попытку упразднения всякой окончательной фиксации бытия – оправдания мнимости как истины и действительности.

Уподобление основного соотношения вот-бытия и бытия истолкованию Ницше заимствует из филологии – из соотношения интерпретации и текста. Текст обладает содержанием и смыслом, которые подлежат интерпретации. Текст или же подразумеваемый в нём смысл полагаются чем-то устойчивым, что может быть понято верно или неверно; интерпретация, не считающаяся с этим ограничением, оценивается как сомнительная. Филология претендует на приближение к истинному смыслу передаваемых в рамках той или иной традиции текстов путём отделения легковесных, фантастических и немотивированных способов понимания. Пытаясь понять письменные памятники на том или ином языке филология, в свою очередь, вновь выражает результаты этого понимания: в процессе понимания текстов она порождает новые тексты. Своеобразное движение, диалектика филологического понимания представляются Ницше удачным символом подвижного понимания бытия истолковывающим вот-бытием.

Этот символ он использует применительно к любому способу познания. Примерами могут служить два сущностно различных содержания, к которым он его прилагает: скажем, Ницше называет истолкованием «закономерность природы» – она есть «толкование, а не текст» (ПТСДЗ, 258). Но точно таким же образом он говорит о деятельности философов: «мы, кому уготована судьба в качестве зрителей европейских событий предстать перед таинственным и нечитанным текстом, который говорит нам всё больше и больше… тогда как всё больше и больше всё более редкие вещи переполняют нас… требуя света, воздуха, свободы, слова» (13, 33).

* * *

Бытие как текст сначала кажется чем-то стабильным, правильно понимаемым, когда Ницше говорит о нём: «умение читать текст как текст, не перемешивая его толкованиями, есть наиболее поздняя форма внутреннего опыта, быть может, форма почти невозможная» (ВВ, 223), или когда полагает, что «нужна весьма большая рассудительность, чтобы применить к природе тот же самый характер строгого искусства объяснения, который филологи создали теперь для всех книг: стараться просто понимать, что книга хочет сказать, а не подозревать двойной смысл, и тем более не предполагать его заранее» (ЧСЧ, 243). Но затем говорится нечто прямо противоположное: «Один и тот же текст допускает бесчисленное множество толкований: “правильного толкования” не существует» (13, 69). Эта последняя позиция оказывается решающей: благодаря этой стороне сравнения становится наглядной безграничная гибкость возможностей истолкования бытия: «Та основная предпосылка, что бывает вообще правильное, т. е. одно правильное, толкование, представляется мне, если исходить из опыта, ложной… Что правильно, на самом деле можно определить в бесчисленном множестве случаев, что неправильно, нельзя определить почти никогда… Короче говоря, старый филолог утверждает: единственно истинной интерпретации не существует».

То, что создают поэты и музыканты, то, что порождается сознанием в мечтах, что извлекается им из тьмы и облекается в форму той или иной идеи, что проявляется в чувствах, всё это опять-таки есть знак, предполагающий возможность истолкования, возможность, так или иначе присущую всякому вот-бытию. «Вкладывать известный смысл – эта задача безусловно всё ещё остаётся, если предположить, что внутри никакой смысл не заключён» (ВВ, 292).

«Так дело обстоит со звуками, но также и судьбами народов: они допускают самые различные толкования для самых различных целей» (ВВ, 292). Так, далее, дело обстоит с истолкованием сознания, которому вольготно дышится в мечтах, но о котором вообще можно сказать, что, быть может, «всё наше так называемое сознание есть более или менее фантастический комментарий к неосознаваемому, а быть может и не допускающему осознания, но чувствуемому тексту… Что же такое то, что мы переживаем? Скорее – то, что мы вкладываем в него, чем то, что в нём заключено!» (УЗ, 58–59). Так дело обстоит и с нашими идеями, когда они, возникая из неопределённой, чувственной тьмы, приходят к определённой, мыслимой ясности: «Идея в той форме, в какой она приходит, есть многозначный знак, который нуждается… в истолковании, пока не станет окончательно однозначным. Она возникает во мне – откуда? каким путём? – этого я не знаю… Происхождение идеи остаётся скрытым; велика вероятность того, что она есть лишь симптом гораздо более общего состояния… во всём этом проявляется нечто от того общего положения, которое мы занимаем среди знаков. – Точно так же дело обстоит с любым из чувств, само по себе чувство ничего не значит – когда оно приходит, оно лишь интерпретируется нами, и нередко интерпретируется таким странным образом!» (14, 40).

Если в указанных контекстах как такового текста именно в силу его многозначности почти нет, т. е. существует тенденция утрачивать критерий истинности интерпретации, то в другом контексте требование нацелено как раз на то, чтобы освободить подлинный текст от неверных истолкований – например, когда Ницше требует перевести человека обратно на язык природы: «овладеть многочисленными тщеславными и мечтательными толкованиями и оттенками смысла, которые были до сих пор нацарапаны и намалёваны на этом вечном