46
Первая мысль вдруг: позвонить Алексееву и сказать, что я забираю свой очерк. Отвратительно я его написал, нельзя так! Там – ложь. Взять надо, пока не поздно. Черт с ним.
Я сам офонарел от такой мысли, но… Ведь не о проблеме думал , когда писал, если честно, вовсе нет! А – чтоб опубликовали. Забрать! И немедленно. Боже, что я наделал…
Уже и в телефонную будку вошел и монету бросил. Но остановился. Задумался на миг все же… Что это с мной опять? Сумасшествие какое-то на самом деле.
Задумался, стал размышлять. Вообще-то говоря, страшного там ничего нет. Удержал себя в рамках. Если будут гранки, вычеркну самое неприятное. Не согласятся – откажусь совсем. Кстати, дома ведь второй экземпляр. Надо посмотреть. Может, и не так уж…
Придя домой, я прочитал и подумал, что в любом случае лучше, если очерк все же напечатают. Ничего страшного там нет, и ведь это только начало. Главное – начать, а уж потом… Виталий прав.
Столько всего свалилось в последние дни… Попробуй-ка, разберись! Да, кстати… Завтра, во вторник, семинар в институте, должны как будто бы обсуждать меня. Обещал принести законченную маленькую повесть.
Мысль эта показалась ужасно неприятной. Одно то, что будут читать и «обсуждать» семинаристы и руководительница, и, разумеется, наговорят всякого – как это уже бывало, – вызвала чувство досады, беспомощного протеста. Как будто тайное, интимное увидят они на бесстыдном свету и будут говорить свои глупости. Это – не очерк для Алексеева. Эта повесть настоящая. О заводе, да, но – без дураков. Конечно, ее не опубликуют, но я на это и не рассчитываю.
Может, сказаться больным? Да нет, непорядочно вроде. И ребят подведу. Надо же им зачеты зарабатывать. Да и мне в конце концов тоже. Ладно, черт с ними. Пусть драконят. Носорожья кожа, так носорожья.
Многое я передумал в тот вечер и ночь. Вспоминал свою «рабочую биографию». Завод был не первым местом работы после ухода из университета, первым был склад мебельной фабрики, куда меня приняли грузчиком, когда я еще был студентом физфака и решил летом подработать. «Стройотрядов» и «шабашек» в то время не было, и одна из дальних родственниц устроила меня на этот склад.
– Вот тебе куча, – сказал завскладом, критически меня осмотрев. – Вот здесь надо уложить штабель, понял? Такой же, как тот соседний. Ясно? Действуй!
Куча была из больших сосновых брусков, а день был солнечный, летний, и мне так хотелось проявить свои способности, молодую силу, я ведь с таким восторгом читал Джека Лондона, который писал о настоящих мужчинах! И – началось. Резкий запах сосновой смолы, мелкие щепки и опилки, летящие в лицо, в глаза, ослепительное солнце, жара и – тяжелые грохочущие бруски, шум и радость работы, спорой, ловкой работы. Не зря я занимался гимнастикой и гантелями, ходил на лыжах, плавал, ого-го! Пошевеливайтесь, бруски, ложитесь на свое место! Мышцы поют, звенят, пот заливает глаза, сердце – молот, грудь – мехи, ноги, спина, руки так послушны, наконец-то, наконец-то, работа, настоящая мужская работа, ого-го, вот так, вот так, дайте развернуться, дайте! Часа полтора прошло всего-навсего, и я уложил огромный штабель, ай да я, вот это здорово! Ну! Где еще? Давайте еще…
– Послушайте, где еще? Я уложил тот штабель… – сказал я заведующему, скромно потупив глаза, с трудом скрывая гордость.
– Как, все уже? Быстро. Ну, ты отдохни, хватит пока…
– Да нет, я не устал, давайте мне еще. Вон тот можно? Там ведь тоже надо укладывать, он начат. Хотите, я его уложу?
– Ну, давай, ладно, – сказал заведующий, посмотрев на меня как-то странно.
И началось опять. Ого-го! Давай, солнце, наддай парку, плевать я хотел на жару, мне все нипочем, летите, бруски, как я велю, пошевеливайтесь, живее, живее, вот так, нажмем, еще нажмем! Работа! Это прекрасно – работа. Настоящая мужская работа! Ни сомнений, ни самокопаний – определенность, радость простого физического труда! Прекрасно, великолепно, еще нажмем, еще…
А потом обеденный перерыв. Усталость, блаженная усталость, удовлетворение сделанным, ноет поясница, набрякли руки, горит от солнца лицо, но зато два таких штабеля этими вот руками… Чуть вразвалку, как бывалый рабочий, иду в угол двора – туда, где сидят другие грузчики, завтракают, курят.
– Здравствуйте!
– Здорово, – лениво говорит один.
Остальные молчат. Неприветливо смотрят. В чем дело? А, понятно. Они видели. Они завидуют! Я же помню, что издалека на меня смотрели, а сами ходили, как сонные мухи. Завидуют!
– Слушай, ты что – студент? – мрачно спрашивает, наконец, самый старший из них.
– Да, студент. А что?
Молчит. Только ухмылка неприятная. В чем же дело? Наконец, через некоторое время, в самом конце обеда:
– Зря выпендриваешься. Здоровье побереги.
Завидуют, так и есть!
Но следует и объяснение:
– Ты парень вроде бы ничего, но не понимаешь, наверное. Ну, так слушай. Все равно наряд тебе закроют, как всем. Понял? А скоро работу переделаем, уложим все – уволят лишних. Или расценки еще раз срежут. И так уже до самого корня дошли… Думаешь, ты много наработал? Ты на полтора рубля наработал, если по расценкам платить.
Не может быть. Неправду говорит. Завидует – первая мысль…
Но работать с прежним пылом как-то уже не хотелось. Потом оказалось, что он прав. Расценки ведь были урезаны до нелепицы, и бригадиру в конце месяца приходилось решать очень непростую задачу, чтобы закрыть наряды, по возможности никого не обидев.
И потянулись скучные, тягостные от безделья дни…
Но через три дня пришел вагон с тесом. Что сделалось с грузчиками? Ленивые, сонные, они вдруг стали прытки и веселы – тот, который пополам сгибался под тяжестью одного бруска, проклиная свою поясницу, теперь брал два бруска сразу и бежал бегом! И смеялся, напевал что-то! Что же произошло? Меня они торопят, меня! В чем дело?
А дело в том, что за вагоны платили отдельно и щедро в зависимости от быстроты разгрузки… Так вот и начал я свою карьеру рабочего в Советском Союзе.
А потом был станочником на автомобильном заводе. Завод! Рабочий! Казалось бы, что может быть почетнее этого звания в стране Советов? Наивный, я забыл урок первого рабочего дня на складе мебельной фабрики и в первый же месяц вдвое перевыполнил норму. Я опять был чрезвычайно горд этим, ведь еще раз доказал самому себе, что могу – и заводу принес несомненную пользу, и государству. Но… На меня начали коситься мои же новые приятели. «От зависти», – подумал я опять. Но мне опять по-доброму объяснили. Дело, опять же, в том, что на тех же станках, на этих же самых операциях, только в другие смены работали женщины. Им трудно угнаться за молодым и сильным парнем, они и так работали на пределе. А после моих трудовых подвигов забегали нормировщики и пошел устойчивый слух о том, что в очередной раз собираются снизить расценки… А это значило, что женщины за ту же работу будут получать еще меньше. Из-за меня… А ведь у них семьи… Так и получалось, что своим трудовым энтузиазмом я снижаю зарплату женщин и, таким образом, не добро делаю, а зло.
А государству от моего пыла все равно лучше не будет. Потому что «отцы государства» плодами моего труда (как и плодами труда других рабочих) будут распоряжаться глупо и так, как выгодно им, начальникам. А вовсе не рабочим.
Так что и здесь, на заводе, мне тоже пришлось угомониться и работать вполсилы. И опять горько и скучно стало. Получалось, что и на заводе, честно работая, я не могу в полной мере проявить себя, если хочу остаться порядочным человеком. Опять получалось наоборот.
И в научно-исследовательском институте потом… Ведь после завода я работал в НИИ лаборантом, и главная работа – моя и еще нескольких лаборантов – заключалась в том, чтобы как можно дольше делать то, что нам поручили, потому что поручали что-нибудь нечасто, а большее время просто-напросто нечего было делать. Но если завлаб или еще какой-нибудь начальник заставал кого-то за чтением книги, за разгадыванием кроссворда, за какой-нибудь безобидной игрой или просто трепом, то он заставлял либо стирать с чего-нибудь пыль, либо подметать пол, либо что-нибудь передвинуть с места на место, почистить, помыть вместо уборщицы, за чем-нибудь сходить на склад или в магазин. Муки ничегонеделания, сочетаемые с постоянной готовностью демонстрировать занятость перед начальством, испытывали не только лаборанты, но и многие научные сотрудники, окончившие институты. Все исправно получали зарплату, но вот за что? Конечно брали деньги, но удовлетворения никто не испытывал, а испытывали все – опустошенность. Я едва мог вынести несколько месяцев такой «работы». Надо сказать, что выматывало ничегонеделанье очень сильно, уставал я от него больше, чем на заводе, и усталость была неприятная, дурная.
Я понимал, что с НИИ, наверное, мне просто не повезло: есть, очевидно, и другие лаборатории, где работают по-настоящему – ведь кто-то двигает же науку! Но факты оставались фактами, существование нашей бесполезной лаборатории – разве это не проблема? И то, что перевыполнять план на заводе тому, кто на это способен, идет во вред его товарищам да в конечном счете и мне самому, а потому нет заинтересованности в работе – не проблема ли? И то, что сами рабочие ни над чем не властны, ничего не решают, все решают за них, а они – винтики, безгласные мошки, роботы, рабы – это становилось все ясней и ясней.
То есть постоянно, всегда, во всех смыслах и отношениях все получалось – наоборот! Что касается заработка моего в то время, то спасала лишь «неофициальная» фотография. Для меня, для воспитателей, для родителей все тут получалось впрямую, не нужно было ни сдерживать себя, ни делать вид, чем быстрее и лучше выполнял я свою работу, тем лучше было для всех. Хотя… Хотя нужно было скрываться от фининспекторов, обэхеэсэсников, а значит и тут тоже было наоборот.
Как и с главной, основной, работой моей, делом жизни. Ведь рассказы возвращали из журналов не потому, что они плохи, а потому, что правдивы, честны и на самом деле о жизни, а не о том, как надо любить начальство и коммунистическую партию своей страны. То есть потому как раз, что они хороши – это ведь и сам Алексеев мне говорил, и Гусельников. Шишко призывал не правду писать, не исследовать проблему по-настоящему, а в первую очередь – следовать «установкам». В Литинституте учили все же не описывать жизнь такою, какая она есть, а – какой «должна быть». Тоже