Покойник вылез из машины так же, через разбитое стекло, задом. Шумно вздохнул – или всхлипнул? – и жутковатыми нечеловеческими прыжками понесся обратно к костру. Женька там выловил, наконец-то, отца, вытащил тело Петровича на берег, и теперь плакал. Рыдал. Выл. И так пьяный, ничего толком не понять, а еще и батя… И это вот, страшное, опять, ломая кусты, бежит. Возвращается.
Парень вскочил, озираясь. Схватил валявшееся весло от резиновой лодки и повернулся было к склизкому ужасу, но… Куда там!
– Сожру! – зарычал утопленник. – Мой пляж! Мой!
И ведь сожрал, не останавливаясь на самом вкусном – горле и ливере. Обглодал ноги, откусил и с хрустом прожевал пальцы рук. Побродил по берегу и нашел подходящий камень, вернулся с ним и разбил черепа – сперва Петровичу, высасывая из пролома вкусный, светлый в лунном свете мозг, потом и Женьке.
Оставался еще тот, в машине, но отяжелевший утопленник решил не возвращаться. Двигатель так и остался заведенным, «нива» мерно пыхтела там, в зарослях наверху. Хорошая машина, они с напарником при жизни на такой и ездили, пока их не поймали те сволочи, не утопили здесь в глубоком месте ради двух всего лишь табельных «макарок».
***
Диман выбрался на другом берегу, с пьяных глаз перепутав направление, когда упал в воду. Только когда переплыл неширокую реку, а ноги начали путаться в водорослях, понял, что куда-то не туда занесло. Испугался, да и выпил все же немало. Но выбрался. Ну да: он конченый осел – вон же костер на том берегу, мужики бегают, орут чего-то. Они там, а он – здесь.
Мудак как есть.
– Эй, мужики! Я здесь! – заорал он, но как-то негромко. Неубедительно: голос-то сел, не хера песни орать, да и вода по ночи прохладная. Еще и трясти всего начало, замерз. – Серег! Петро-о-вич! Лодку подгоните, холодно же! Обещаю не петь больше, ладно…
Бег на том берегу прекратился что-то, в лесу вспыхнули фары. Свет мигнул, потом стал ярче. Серега уезжать собрался, что ли? Вот гад… Или они там поругались, пока он берега путал? С-с-суки, что ж так холодно-то, зуб на зуб не попадает.
Хотя нет, кто-то услышал: на воде раздавались мерные шлепки, не особо-то похожие на плеск весел, но ему сейчас хоть плот, хоть яхта – лишь бы отвезли туда, поближе к костру.
– Эй, здесь я! Здесь! – закричал он снова, приплясывая на берегу, возле узкого прохода между кустов, здешнего спуска к реке. – Посветил бы, да нечем! Сюда плывите!
– Не кипеши, сявка! – раздался над замершей спящей рекой чей-то незнакомый голос. И было в нем что-то настолько холодное и мрачное, что даже Диман подумал: не убежать ли подальше? Непонятно, кто из мужиков это плывет. Страшно как-то.
– Ну-ка, хорош тут быковать! Спасайте меня, а там разберемся.
Над рекой раздался хохот, настолько дикий и нечеловеческий, что показалось – смеется сам лес вокруг, сама ночь, все черное и жуткое, что есть на свете, собравшееся здесь ради мести и от голода. А потом плеск затих и на берег вышло нечто мокрое, блестящее бликами лунного света на голых костях, черепе и стекавшей с утопленника воде. Щелкали зубы, что-то ухало и булькало внутри приплывшего, мерно вздыхало и сотрясалось.
– Бля… Лучше б я в караоке пошел, – сказал Диман.
И умер.
Чердак
– Эдуард, вы еврей? – Бабушка поправляет очки. Лицо ее вытягивается, становится строже. Учительское такое лицо, как на экзамене. Впрочем, до пенсии она и была учительницей. Биологии и химии.
Эдик сидит напротив нее, сложив руки на столе, как в школе: правая поверх левой, чтобы в любой момент вызваться отвечать. Так приструнить одним взглядом непоседливого мальчишку – талант и опыт.
Редкое зрелище.
– Нет, Эмма Сергеевна. Латыш, – смиренно отвечает он. – По папе.
Мишка стоит в углу кухни возле огромного, с него ростом бака водонагревателя. Стоит и смотрит. Не знает, ехидно улыбнуться, пока бабушка не видит, или не надо. Наверное, все же лишнее.
– Ясно, – по слогам цедит бабушка и стаскивает с носа очки. Сразу сильно теряет в строгости, хотя и продолжает «выкать» растерянному Эдику. Она так ко всем обращается, кто старше семи лет. Старая закалка – раз школьник, все, почти взрослый человек. – Простите, что уточнила. Папу вашего я знаю.
– Бабушка Эмма, – у Мишки это звучит как «бшкмма», он все время торопится: жить, говорить, есть. Впереди три месяца каникул, а столько всего надо успеть! Сейчас главное – чемпионат. Забавный перец в желтом – если у вас цветной телевизор – сомбреро, и матчи, матчи… – Бабушка Эмма, мы к Эдику, ладно? У него телек цветной, а там футбол.
Бабушка окончательно откладывает очки на стол и кивает. У нее телевизор черно–белый, да и смотреть футбол – никакого желания. На остаток дня и вечер у нее Агата Кристи в старом издании, с костяной закладкой ближе к середине.
Если опять бессонница – то и на ночь.
– Дома не позже девяти! Иначе калитку запру, ночуй на улице. И отцу позвоню.
Мишка с Эдиком наперегонки выбегают из кухни, через небольшую веранду, заваленную хламом, и спрыгивают с трех великанских ступенек крыльца. Впереди калитка, свобода и чемпионат.
Эдик бежит впереди, его рыжая шевелюра – как маяк, наверное, и в темноте углядеть можно. Мишка спешит следом: бежать недалеко, но уже начало, уже звучат никогда не слышанные гимны и на поле выбегают настоящие звезды.
– Чур, я – Платини!
– А я – Гуллит. Рууд Гуллит!
– Ну, я – Марадона?
– Давай! – Диего уже знаменит, уже чемпион, но самый пик впереди, как раз в этом месяце, и за это прозвище никто пока не бьется всерьез.
Начало лета восемьдесят шестого, им всем по двенадцать, кроме долговязого Вадика – тому почти четырнадцать. Уже на слуху Чернобыль, но пацаны воспринимают его как что–то очередное из взрослого мира. Из той же обоймы, что получка, Афган, солярка. Их не касается. Другое дело – футбол!
«Рубин» орет на весь дом. Папа Эдика, Пентус-старший, обладающий вполне русским именем-отчеством Владимир Андреевич, развалился на диване. Перед ним табуретка со стаканом и парой вяленых рыбин, трехлитровая банка с кисло пахнущим «жигулевским» – на полу.
– Падайте, пацаны! Болеем за болгар, – солидно говорит дядя Володя. – Братушки! И бренди у них вкуснейшее. «Слынчев бряг».
О чем речь! Не за невнятную же Южную Корею? Где это вообще?!
Мишка с Эдиком садятся на диван. На краешек. В них кипит нерастраченная энергия: мчаться, бить и забивать под прожекторами с трибун и грохот толпы. Дядя Володя хмыкает, глядя на них краем глаза, и аккуратно чистит рыбу, иногда стуча ей о табуретку. Пиво ребятам рано, а лещи – на троих, все честно. Банка быстро пустеет.
Один – один. Ну и ладно! Пора бежать дальше, Вадик сейчас вынесет мяч.
Узкие улочки с небольшими домами, гордо именуемые «частный сектор» позади. Деревня деревней, если честно, но в этом своя прелесть. Мишка девять месяцев в году живет в двухкомнатном скворечнике на пятом этаже, с отцом, дедом и бабкой. Здесь свобода и простор, если сравнивать. И парк, начинающийся прямо в конце Эдиковой улицы. Маленькая футбольная площадка, двое самодельных ворот – что еще надо для счастья?
– Миш… – тянет Эдик, растрепывая рукой и так торчащие в беспорядке рыжие волосы. – А почему твоя бабушка спрашивает… Ну, про еврея?
– Да кто ее знает, – неохотно отвечает Мишка. Само слово звучит в восемьдесят шестом как… Ну, не ругательство, но как–то обидно, хотя всем известно, что люди равны. Хоть русские, хоть негры. Но когда хотят задеть, так называют, хотя национальность как национальность. Если вдуматься.
– Зачем-то… Она у меня с причудами. Иной раз ее послушаешь, так кругом сплошные враги, ненастоящие коммунисты, а все потому, что нерусские. Нацмены, говорит. Предатели. Какое-то слово мерзкое. Да она всех не любит, на самом деле, кота если только…
– А кто это – нацмены?
– Да хрен ее знает…
– Так она не первый раз спрашивает.
– Да плюнь ты! Говорю же, чудная, да и с памятью не все хорошо. Она же мне не родная, двоюродная. Сестра родной бабки. Детей у нее нет, она и замужем не была. Чокнутая немного на этом своем доме, он ей как ребенок, за него всегда горой: гвоздь не вбей, гостей не води. А с людьми вот такая… Странная.
Эдик дальше идет молча, а потом неожиданно выпаливает:
– А у меня дедушку звали Андрис! И отчество было у папы… Он потом сменил, когда переехал. А дедушка на войне погиб. Вот.
Мишка хлопает его по плечу. Мальчишеское сочувствие, согласие с чем–то большим и важным? Да все сразу. Впереди, в проходе между деревьями уже желтеет утоптанная площадка, на которой Вадим в одиночестве стучит мячом о землю, на баскетбольный манер. Тяжеленный футбольный мяч глухо бьет, невысоко подпрыгивая обратно. Вадик морщится и каждый раз наклоняется, чтобы дотянуться, снова хлопнуть сверху ладонью.
– Где остальные? – голос у него ломается, так что «где» выходит солидным баском, а дальше тонко и неожиданно смешно.
– Витька с Борисом обещали. За Серегой зайти надо, его мать заставляет читать обязательно, каждый день. Если попросить, может, отпустит.
– Тогда иди к Сереге, – важно кивает он Мишке. – А ты, Эдик, за насосом сгоняй, видишь, мяч сдулся? Прыгает как… кирбуль.
Озадаченный неведомым «кирбулем», Эдик плетется обратно домой, а Мишка – ну надо, не поспоришь! – идет отпрашивать очкастого Серегу. Игрок из него так себе, но других–то и нет.
Заметно темнеет, но ребята стучат мячом по-прежнему. Счет уже идет на десятки голов, но какая разница? Первым сдается Серега. Счастливый, потный, но встревоженный он протирает очки майкой и смотрит на часы.
– Без десяти девять. Мне пора. Мать орать будет.
Вадик подкатывает к себе мяч ногой, прижимает и сочувственно кивает:
– Ну да… Хорош. Завтра часам к четырем, ага?
Эдик подходит к Мишке и, глядя в сторону, говорит:
– Давай до меня дойдем? Вместе, а?
Мишка понимающе спрашивает:
– Батя?
– Ну да… Он же после пива наверняка водку. В отпуске, завтра на работу не надо. Теперь дня на три… А то и на пять. Мать жалко…