Обычные люди — страница 18 из 62

CBeebies, где компания говорящих овощей показывала детям, как сажать репку. В конце концов Мелиссе ничего не осталось, кроме как пойти наперекор стойкому нигерийскому убеждению, усвоенному от матери: нельзя тревожить сон младенца – и разбудить Блейка, подув ему на веки и по-паучьи пробежавшись пальцами по его щекам. Его это не обрадовало. Пока Мелисса измельчала пищу, он ревел, и, когда все было готово, он ел очень медленно, тем самым срывая срок перемены подгузников перед дневным сном (12:00). Когда она отнесла его наверх, в 12:25, сна у него не было ни в одном глазу.

Другой вариант понедельника или вторника. Мелисса не села в автобус. Она не надела деловой костюм и туфли, не проехала по черным туннелям с низким потолком в какой-то офис вдали от ее дома и отпрыска. Теперь ее рабочее место располагалось прямо в доме, наверху, возле лестницы и потолочного окна. Комната дремала в ожидании роскошного и вожделенного послеобеденного сна. Этот момент был обетованной землей, где воплощались мечты. Когда Блейк наконец засыпал – жалюзи опущены, чтобы заблокировать свет, тихонько играет колыбельная, – Мелисса тут же усаживалась за свой письменный стол и работала в течение двух сладостных часов, чувствуя, как вновь пробуждается ее мозг, как заново заряжаются механизмы разума, как к ней приходит покой зрелости – результат самореализации и добросовестного труда. Но вначале следовала прелюдия к дневному сну, которая растягивалась на все утро и состояла из таких младенческих радостей, как книжки-раскладушки, книжки про животных и книжки про машинки, читаемые одна за другой, а также целый цирк игрушек, разложенных на ковре гостиной примерно так же (хоть и менее экстравагантно), как в клубе «Веселый малыш»: пазл «Ферма», где овечку надо вставить в выемку в виде овечки, а коровку – в выемку в форме коровки и т. д. А иногда они слушали детские песенки или какую-нибудь настоящую музыку, скажем Уитни Хьюстон или Канду Бонго Мэна, и устраивали внутреннюю домашнюю дискотеку. В какой-то момент между десятью и одиннадцатью у Мелиссы возникала нехорошая эмоция, которая казалась такой потому, что была связана с ее собственным драгоценным ребенком, – скука. Мертвящее, разрушающее душу безразличие. Настойчивое, хотя и невольное желание прикрыть глаза. Она начинала остро осознавать пустоту и тишину дома, внутренность стен, кривоватые углы; так что ради смены обстановки они могли отправиться в библиотеку, до сих пор отказывающуюся признать, что книгам посреди недели нужен отдых; они могли заглянуть на грязную детскую площадку неподалеку или пойти в какой-нибудь парк, где другие женщины, взявшие передышку, гуляли среди деревьев со своими колясками в середине буднего дня, раскачивали своих малышей на качелях, пели им, щекотали их, строили им рожицы, стараясь делать все как надо, стремясь казаться идеальными, замечательными матерями.

Все это так отличалось от дней ее обычной работы для Open, когда мир вокруг был открыт. Каждый день она куда-то ходила: на показ, на презентацию, в редакцию, на вечеринку. Она путешествовала по городу, пила коктейли в «Ол Бар Уан», ходила по магазинам на Кингс-роуд, где покупала все эти яркие классные наряды, которые теперь висели в шкафу, собирая плесень и пыль. Порой Мелисса сожалела о своем решении переменить жизнь и уйти на фриланс. Фриланс, начинала понимать Мелисса, означает отстранение – не чудесную отстраненную возвышенность, а уход со сцены, из телефонной книжки, из игры, в никуда. Во время беременности она рисовала себе блаженную новую жизнь, жизнь сбалансированного творческого материнства, где Блейк счастливо лежит в плетеном кресле, солнце сочится в окно, а она счастливо работает за своим столом. Она будет сама выбирать темы. Не станет ограничиваться модой, будет писать большие статьи об искусстве, о жизни. Она могла бы откопать свои давние стихи, которые все хотела снова посмотреть. Могла бы, наконец, попытаться наладить связь с полузабытой частью себя, снова найти себя, понять себя, а значит, в полной мере быть собой – более значимой, более глубокой, более подлинной. Ибо изнутри Мелиссу грызло парадоксальное ощущение того, что она до сих пор не знает точно, что же она за человек: принадлежит ли она окружающему миру или миру души? Устремлена ли она внутрь или вовне? Поэт она или писака-поденщик? Тогда она надеялась, что сумеет рассмотреть этот парадокс в своей новой, иной, более спокойной жизни, сумеет проанализировать его, но теперь она все больше убеждалась, что двух часов в день на это попросту не хватает.

И Блейк не всегда засыпал. Иногда, вот как сегодня, ему хотелось бодрствовать, быть как солнечный свет, и он изо всех сил сопротивлялся, пока она убаюкивала его, укачивала, ходила с ним по комнате взад-вперед, держа его на руках (как сейчас). А иногда он засыпал лишь ненадолго, и ей приходилось прекращать работу, едва начав. Тогда она снова читала ему книжки. Снова пазлы, поиск выемки в виде овечки, стук по ксилофону, и она снова думала о Майкле где-то там, вовне, беспечном, отсутствующем. К часу дня она приходила в некоторое раздражение. Она принималась думать о патриархате. Обо всех этих женщинах, которые сжигали свои лифчики и умирали ради права голосовать. О том, что Викторианская эпоха на самом деле не завершилась, о тюрьме традиций, о том, как много женщин столетиями проводили жизнь за воспитанием детей, хотя могли бы достигнуть гораздо большего. О Симоне де Бовуар, о Люс Иригарей, о Глории Стайнем, об Анджеле Дэвис. Какая же она, Мелисса, неудачница, какая трусиха! Она сама позволяет, чтобы ее угнетали. Ей вспоминались все феминистские теории из университетского курса «Женская литература». К ней возвращалась вся ярость Одри Лорд и Элис Уокер, так что к двум часам Мелисса уже блуждала в ущелье гнева и депрессии, столь темной и ядовитой, что она была не в силах улыбнуться даже Блейку. Но сама эта депрессия была феминистской депрессией – всех женщин, всех притесненных женщин всего мира; и Майкл был уже не Майкл, а главный угнетатель. Он был не лучше, чем патриархальный мучитель Шарлотты Перкинс Гилман, который заточил ее в комнату с желтыми обоями и заставил исчезнуть. Он был угнетателем Джейн Эйр, изгнавшим Берту на чердак. К трем часам дня пора было забирать Риа из школы, и Мелисса катила коляску по недоброй, сделанной мужчинами улице, а потом обратно. А потом в отчаянии ждала, пока Майкл (который был уже не Майкл, а патриархальный глава семейства) вернется домой. Настоящий Майкл успевал пропасть. Многоцветного Майкла уже не было. Того Майкла, что задавал ей вопросы и пошел за ней в море. Того Майкла, который изменил конфигурацию всего, изменил ее сознание.

Любовные странствия Мелиссы отличались от маршрута, пройденного Майклом. Если бы они сопровождались песней, это была бы «Hunter» Дайдо или «I Will Survive» Глории Гейнор. Мелиссе не нужны были мужчины. До знакомства с Майклом она относилась к ним с равнодушием. Это были странные, голодные создания. У них были странные тела. Они вечно чего-то хотели. Они хотели гладить, притягивать, целовать, проникать. Ей не нравилась соленая струйка их семени. Она не желала быть фантазией, «бутылочкой колы», как ее однажды назвали. Она предпочитала идти в одиночестве. Сама по себе она была сильнее. Мужчины только отвлекали, мешали. Часто она сходилась с кем-то главным образом потому, что очень нравилась этому кому-то. Был тот ирландец, с которым она познакомилась в Париже в семнадцать (он-то и назвал ее бутылочкой колы). Был тот мальчик, который пнул ее по ноге, когда она с ним порвала. Были темнокожие парни, которым хотелось чего-нибудь побледнее, и белые парни, которым хотелось чего-нибудь смуглого, и со всеми она оставалась безучастной, нетронутой, затронутой лишь физически (это шло из детства; жестокий отец, она обратилась в камень). Единственным исключением во всем этом безразличии стал парень по имени Саймон, с которым она познакомилась в Уорикском университете. Поначалу они просто дружили (так ей казалось проще), он был лондонский мальчик, высокий, светловолосый, с добрыми глазами. Они часами болтали, платонически лежали в его комнате среди ночи, пока однажды Мелисса не осознала: она что-то чувствует. Она была не совсем уверена, что это любовь, но ей казалось, что любовь должна ощущаться примерно так, почти так, так что она сказала ему, что его любит. Но говорила она это словно бы из какого-то дальнего закоулка своего мозга, и, когда они уже лежали вместе неплатонически, она поняла: они что-то утратили. «Тебе не приходило в голову, – спросила она у Саймона, – что людям, которые друг другу нравятся, не стоит прикасаться друг к другу?»

После этого она достаточно долго была одна и за это время поняла, что одиночество дается ей легко. А потом появился Майкл. Он был – доброта, жар, убеждение, нечто неожиданное, уникальное. Он носил очки и яркие шелковые рубашки, и везде у него был ямайский флаг: на браслетах, на кепках, на полосках спортивных костюмов. В нем было странное сочетание медлительности и скорости, его движения казались стремительными, но к ним примешивалась лень; самыми быстрыми у него были руки, они ножницами резали воздух, когда он говорил, они плясали, опадали, снова вскидывались. Он не походил на Тайриза. У него не было мускулатуры Ди Энджело. Но то, чем он обладал, было гораздо важнее этих поверхностных качеств: он был добрым – и внешне, и душой, – он был невероятно чувственным, и он умел смотреть на нее так, что она таяла изнутри. Ей нравились его вопросы, в тот первый раз, в шезлонгах Монтего-Бей, и как он склонялся к ней, сверкая белейшими зубами, и с жадностью смотрел на нее в упор, но это была жажда узнать ее лучше, выяснить, что таится в глубине, под плотью. Это позволяло ей устоять, но при этом ручейками сочиться к нему, в голубой жар Ямайки, в его жар. Мелисса постепенно открыла, что в нем есть две стороны, два оттенка: мальчика и мужчины. Он был подростком и жеребцом, клоуном и любовником. Он был ее тайной, скрытой красотой, которая проявляется не сразу, не вдруг. Благодаря Майклу Мелисса поняла наконец, ради чего вся эта суета, эта жажда гладить, притягивать, целовать, проникать. Его касания, его большие гладкие ладони, производившие в ней искрение, то, как он смотрел на нее… Она лежала на спине и позволяла ему делать все. Он был ее хозяин, его энергия не знала границ, его длинные руки обезоруживали ее, он был повсюду… «Ты как осьминог», – говорила она, уступая ему снова, и снова, и снова…