– Сегодня вечером увидимся, – напомнил он.
Риа просияла: грядет мультикультурализм.
– Сегодня вечером! Прямо жду не дождусь!
Люди варили супы эгуси, жарили чапати, тушили рис, чистили плантаны. Ближе к вечеру во второй зал втащили столы, громко царапая паркет. Под потолком первого зала подняли на проволоках флаги стран мира, а для зрителей расставили маленькие синие пластиковые стулья. Пианино установили под нужным углом к сцене. По всему району Белл-Грин гладились и проходили финальную проверку народные костюмы, покуда свет за окнами стремительно угасал, перенастроившись на зиму. Она еще не началась[12], но атмосфера на этом холодолюбивом острове уже царила зимняя. Березы погасли, лишь голые ветви высились, как задутые свечи, над терпеливыми белыми стволами. Близились снегопады. Снег уже ощущался в острых уколах воздуха, в ударах ветра. Когда Риа вернулась домой из школы, уже почти стемнело. А когда Риа поужинала и переоделась в свою ненародную одежду, за окном стоял глубокий густой мрак. Она выпустила волосы на волю. Выбрала ободок Hello Kitty. Натянула носки. Сложила нужные вещи в свою фетровую сумочку цвета фуксии. И с нетерпением стала дожидаться Майкла.
После рабочего завтрака Майкл отправился в офис и, проходя мимо стойки в вестибюле, миновал девушку-дежурную с красивыми глазами и сказал ей «привет». Теперь они всегда здоровались. Он даже знал, как ее зовут: Рэйчел – потому что однажды они вместе оказались в лифте и он, протягивая руку, сказал: «Майкл», а она сказала: «Рэйчел», принимая ее, и таким образом им больше не требовалось неловко избегать друг друга. Он работал без обеденного перерыва, чтобы пораньше уйти и успеть на представление. На столе у него стояла фотография детей, и он периодически поглядывал на нее, заряжаясь теплотой и решимостью. В 16:45 Майкл собрал вещи и направился к дверям. И успел бы домой вовремя, если бы не целый ряд препятствий, как он пытался позже объяснить Мелиссе. Прежде всего (этого он не стал рассказывать) он снова столкнулся в лифте с Рэйчел, и они заговорили о крикете (как выяснилось, ее отец когда-то выступал за сборную Новой Зеландии, где она – как интересно! – жила до десяти лет, после чего ее семья переехала в Англию, а Майкл, конечно, в подростковые годы немало поиграл в крикет, так что многое можно было увлеченно обсудить: пробежка игрока в белом, непредсказуемый полет мяча, интуиция руки). Они продолжали разговаривать, выходя из лифта и вместе пересекая вестибюль, и он успел отметить, какая она привлекательно высокая, как приятно пахнут ее волосы, чем-то цветочным; оказалось, что она тоже уже уходила, так что он совсем чуть-чуть подождал, пока она заберет свою сумочку с островка-стойки, и они плечом к плечу направились к выходу, а потом даже немного прошли рядом по улице, пока не расстались на Чаринг-Кросс-роуд, возле одной из последних красных телефонных кабинок в Лондоне. На несколько мгновений он ощутил себя Джоном Леджендом в темных очках, выходящим вместе со своей запретной женщиной, и это вызвало в нем восторженный трепет, еще один проблеск жадного сомнения насчет того, где же его место в сюжете альбома Get Lifted. Кто она внутри, эта Рэйчел, разделяющая его увлечение крикетом? Он оглянулся на нее: она удалялась, кожаная сумочка ритмично постукивала о бедро, у нее были полные ноги и чуть тяжеловатая походка. Каково ее ощущать, трогать, какая она в своей новизне? Как это может произойти? Эти глаза, их великолепие, такая глубина, такая золотистость…
А потом у него был просто чудовищный путь домой. Он сто лет ждал 176-го, говорил Майкл Мелиссе, жутко долго, не меньше двадцати минут, в сгущающемся мраке, подсвеченном городскими огнями, но автобус все никак не приходил, что было весьма необычно для 176-го и явно указывало на особенную, какую-то сверхъестественную природу этой поездки. Так что Майклу ничего не оставалось, кроме как спуститься в метро (кто, интересно, вообще ездит на автобусе в час пик из центра Лондона далеко на юг? – прервала его в этом месте Мелисса). Он побежал (поскольку было уже 17:40, а представление начиналось в 18:30) к толкучке у входа на станцию «Чаринг-Кросс», собираясь с духом на спуске из безопасного верхнего воздуха в клаустрофобию нижнего, – в туннели, в эти жуткие туннели, растянутые на много миль в недрах земли, населенные всевозможными вредителями, подверженные – он невольно себе это представлял – катастрофическим обрушениям и рандомным взрывам, как продемонстрировало седьмое июля[13], после которого Майкл всерьез объявил метро бойкот.
На лестницах было очень тесно. Возле касс толпился народ, повсюду были «ходунки» – так Майкл прозвал тех пассажиров, кто скорее плелся, чем шел, или нес сумки в обеих руках, или еще почему-либо занимал много места. Наконец он пробрался сквозь турникеты, спустился по эскалатору на платформу Северной линии – и обнаружил, что и там толпа; Майкл пропустил два поезда, прежде чем сумел влезть в вагон. К счастью, в нем было чуть посвободнее, так что оставалась возможность дышать. Он стоял в поезде, следовавшем до станции «Лондон-Бридж», слушал на айподе Джилл Скотт, читал рекламу над окнами, изучал схему метро, посматривал на окружающих, но слишком нервничал, чтобы пытаться угадать, куда они едут: вот мужчина с гитарой, в замшевых ботинках; вот другой мужчина, с ярко-зелеными бровями, то раскрывает, то складывает лист бумаги, неслышно читает с него слова. Майкл обнаружил, что если концентрироваться на этих мелочах, на замшевых ботинках, на зеленых бровях, то ему не так тяжело находиться под мостовыми, – хотя главным образом он думал сейчас о Риа, поджидающей его дома, об утекающих минутах: 17:54, 17:56, 17:58. В 17:59, словно решив довести Майкла до белого каления, поезд понемногу замедлился и остановился где-то возле станции «Саутуарк».
Их окутал мрак. Настала полная тишина. И ни слова от машиниста. Вздохи, цоканье языком, шебуршение, скрежет зубов. Майкл взмок. Пассажиры потирали шеи, чесались, складывали руки на груди. Где-то в туннеле, вдалеке, что-то содрогнулось. Потом тряхануло где-то поближе. Люди начали переглядываться. Новое содрогание, еще ближе, и вот дверь в одном конце вагона открылась и вошел скверно пахнущий мужчина в грязном пальто. Держась за два вертикальных поручня там, где начинались ряды сидений, он прокашлялся и произнес следующую речь:
– А теперь послушайте-ка меня минутку. Я не пьяница, не наркоман, ничего такого. Я безработный, мне нужно помогать больной жене, в прошлом году потерял работу, а потом стал бездомным, потому как не мог платить за квартиру и все такое… Я ж говорю, я не пью, не колюсь, ничего такого, у меня просто трудности, сами понимаете, у всех такое бывает… Чтоб мне сегодня вечером поесть и покормить семью, мне надо собрать шесть фунтов. Денег у меня нету, но вас тут вон сколько, вы можете помочь с едой, даже если дадите всего по два-три пенса… Я не всегда так делаю, честно. Только если больше некуда податься. Спасибо, что выслушали. А если вы меня не смогли услышать – стало быть, не захотели.
Он зашаркал по вагону, выставив перед собой пакет, чтобы туда бросали монетки, и кое-кто так и поступил, в основном в противоположном конце вагона. Майкл дал ему два фунта. Поезд снова тронулся, попрошайка прошел в следующий вагон, и наконец они подъехали к «Лондон-Бридж». Майкл выскочил в открывшиеся двери, пропетлял между «ходунками» (сколько же вокруг «ходунков»!), взлетел по эскалатору, проскочил череду туннелей и проходов, казавшуюся бесконечной, так что у Майкла возникло ощущение, будто он никуда не движется и больше никогда никуда не попадет. Он миновал музыканта, игравшего на гитаре «Hercules» Аарона Невилла, и еще одного, игравшего на флейте; серебристый звуковой шлейф внезапно напомнил Майклу о Джиллиан. Теперь он бежал вверх по самому последнему эскалатору, а потом, после всего этого (рассказывал он Мелиссе), ему пришлось десять минут ждать поезда – настоящего, наземного, – чтобы добраться до того Лондона, о котором метро забыло. И только в семь часов Майкл промчался по торговой улице, сжимая в руке транспортную карту, мимо фастфудов «ТМ Чикен», мимо лавочек «Все по фунту» к Парадайз-роу, полный жестоких, раздирающих нутро мук совести: по его вине Риа пропустила начало мультикультурализма. К его удивлению, дом оказался пуст. Потому что сорока минутами ранее, пожертвовав расписанием по заветам Джины Форд, Мелисса, страшно злая, подхватила Блейка, надела ему комбинезон поверх пижамы, положила его в коляску, после чего они втроем – Мелисса, Риа и Блейк – вышли на Парадайз-роу, во тьму и холод, в конце улицы направо, у церкви налево, вверх по склону, а потом – в полный до краев первый зал, где они все-таки отыскали местечко в пятом ряду и стали ждать, когда начнется представление.
Пианист уже занял свое место. Из стереосистемы несся хайлайф. Дети, которым предстояло выступать, сидели на полу перед сценой, в то время как их матери, отцы, тети, дяди, бабушки, дедушки занимали детские стульчики в зале, и взрослые ягодицы, обтянутые джинсами или легинсами, нависали над краями тесных сидений. В помещении было жарко и становилось все жарче, покуда люди занимали места, приходили все новые зрители, становясь позади, прислоняясь к гимнастическим лесенкам вдоль стен или оставаясь в коридоре, когда в зале уже не осталось свободного пространства: так поступил Майкл, явившись посреди представления. Все окна были открыты и тем не менее запотели. Здесь царило ощущение яркого, всепринимающего хаоса, восторженного ожидания, к которому примешивались ароматы из соседнего зала.
Директриса, миссис Беверли, поднялась на сцену в венке из седых косиц и народном одеянии: рубашке-дашики из ткани кенте, длинной африканской юбке и ярко-оранжевых туфлях на каблуках. Ее глаза щурились за очками, и когда она выступала, то обычно кренилась вперед, словно в знак симпатии. Зрители притихли. Сложив ладони, миссис Беверли поблагодарила всех за то, что пришли: