Обычные люди — страница 36 из 62

Но тут он заревел, на полную громкость, так широко разинув рот, что стала видна гортань. В материнской войне между «надо» и «неохота» однажды наступает момент капитуляции. Приходится отказаться от себя – возможно, совсем ненадолго, хотя эти многочисленные «совсем ненадолго» могут постепенно становиться все более долгими, слипаясь, как живые клетки, и формируя какого-то иного человека, так что в итоге становишься не вполне собой. Вот ее сын, ее маленький плачущий ползающий сын всего лишь хотел подняться повыше, и как ему в этом отказать, если она уже отказала своей изувеченной дочери в эксперименте с набором Hello Kitty? Когда пытаешься отстаивать себя в ситуации, требующей самоотверженности, это беда. Оставалось только одно.

– Ладно, Блейк, – сказала она. – Ладно.

Она выбралась из туннеля и села на мягкую ярко-красную поверхность. Они полезут вместе. Они поднимутся. Мелисса развязала грязные шнурки, стянула кроссовки и положила их в мешочек рядом с прочей обувью.

* * *

После обеда на Парадайз-роу снова явился мышелов – к ним в дом, который теперь все больше и больше напоминал некое живое, угрожающее существо, с белым каменным лицом, с глазами-окнами, глядящими наружу, удерживающими внутри. В воздухе кружилась пыль. Кривоватые полы становились все кривоватее. Узкий коридор все сильнее сужался. За обедом Риа отказалась есть рыбные палочки.

– Только не нарезай их, – распорядилась она, поэтому Мелисса их нарезала назло. – Мам, если ты еще раз так сделаешь, я очень рассержусь, ясно? – И она оставила их на тарелке, тоже назло.

Мелисса немного подумала, как ей поступить с этим бунтом. Нужно ли силком запихнуть еду ей в глотку? Или, может быть, наказать ее? Из-за какой-то рыбной палочки?

– Материнство – это стирание собственного «я», – произнесла она.

– Чего?

– Не «чего?», а «извини?».

– Извини, чего?

– Материнство – это…

Тут-то и раздался этот сухой британский стук в дверь. Мелисса узнала его. «Рентокил». Та же теплая куртка, та же шапка, те же гитлеровские усики.

– Итак, – произнес мужчина, широкими шагами проходя на кухню со своим планшетом, к которому крепились бумаги. Это был его третий и последний визит. Риа сидела за столом со своими шелушащимися руками и во все глаза смотрела на него. – Наблюдали еще кого-нибудь? Есть надкусы приманок? Помет?

– Надкусы приманок? – переспросила Риа. – Что это такое – надкусы приманок?

Блейк так изогнулся в своем стульчике, что казалось, тот вот-вот опрокинется, так что Мелисса взяла сына на руки. Он запихнул немного картофельного пюре ей в ухо, счел это уморительно смешным и попытался проделать это снова. Мелисса тем временем докладывала о развитии ситуации на мышином фронте: нет, больше никого не наблюдали, никакого помета не видели.

– Правда, я не проверяла приманку.

– А-а, – громко сказал мужчина, наклоняясь к полу. – Вот эту пробовали есть, посмотрите-ка.

В голубом яде виднелись зловещие следы зубов; значит, что-то умирало прямо здесь, в глубине этих стен, а может, уже умерло. Труп мог быть где угодно.

– Вы знаете когда? Я имею в виду, когда ее ели. Сколько времени проходит, прежде чем они умирают?

– О, кто знает, кто знает, – промолвил человек из «Рентокила», явно довольный возможностью, которую открывал перед ним этот вопрос. – Зависит от размеров и от телосложения нашего маленького приятеля. И сумел ли он выбраться наружу до того, как яд начал действовать. Смерть в помещении происходит определенно медленнее. Холод все ускоряет, знаете ли… Но я бы сказал, – он потер подбородок, – судя по размеру надкусов, это сравнительно небольшая мышь. Чем они мельче, тем быстрее они гибнут и тем меньше вероятность, что они выберутся наружу. Они не хотят наружу, вот в чем штука, особенно когда их жизнь подходит к концу. Им хочется оставаться здесь, в теплых покоях.

Мелисса рассмеялась. В теплых покоях! Столько информации, столько деталей. Но человек из «Рентокила» не считал это смешным. Он недоуменно поглядел на нее, и его глаза поблескивали от сочувствия к душе погибшей, той, что совершила надкус. И внезапно Мелисса подумала о Бриджит. Бриджит хотела покинуть этот дом. Вот почему она лгала насчет мышей, вот почему старалась не выпускать Лили из ее комнаты. Дом был отравлен. С ним действительно было что-то неладно. Бриджит хотела поскорее отсюда убраться, и боялась, вдруг ей что-то помешает.

– Вы хотели еще что-нибудь сказать? – спросила Мелисса у человека из «Рентокила». – Я сейчас немного занята, так что…

Луковицы. Чеснок у входной двери. Что еще советовала ее мать?

– Мне просто надо распечатать вам счет, – ответил он, усаживаясь напротив Риа и снова доставая свою классную машинку.

– О счете не беспокойтесь. Пришлете мне по почте.

Она практически выставила его за дверь. Он пытался что-то еще сказать про мышей, какие-то заключительные, прощальные замечания, передать ей эстафетную палочку гуманного истребления, но она не желала ничего слушать. Мужчина поспешно засеменил прочь, громко хлопнув калиткой. В Луишеме стоял январь, Мелисса по-прежнему находилась в Луишеме, лондонском боро.

* * *

В «Лидле» все было дешевле. Какой умница этот Дитер Шварц, давший людям возможность покупать гранолу по вчетверо меньшей цене, чем в «Японии». Насколько там дешевле куры, кухонные полотенца, фруктовые соки, овощи – и все это вполне приличного качества, если не считать самых бросовых брендов. Это был наполовину магазин, наполовину фабрика. Зачем возиться с извлечением сотен товаров из больших упаковок и потом расставлять их по полкам, когда вы можете ставить их на полки прямо в этой упаковке, один раз, и покупатели сами будут вынимать их оттуда? И разве это так уж страшно неудобно – купить четыре банки тушеной фасоли «Хайнц» вместо одной или двух или набор из четырех кухонных полотенец вместо набора из двух? В сердцах тех, кто закупается в «Лидле», царит тихая радость, а с ней приходит чувство товарищества. Они переменились. Теперь они покупают товары в бо́льших количествах. Теперь они открыли для себя новые названия, новые вкусы, такие как грецкие орехи с медом датского производства. К этим огромным холодильникам, полным мяса, пиццы, мороженого, риса с приправами, покупатели испытывают почти нежность, словно это их собственные домашние холодильники: такие тут низкие цены. Тут нет ненужной музыки, никакого «Радио “Лидл”». Тут стоит простая, пустая, безыскусная тишина. И неважно, что возле кассы едва хватает места, чтобы упаковать покупки; или что вам приходится стоять в очереди дольше, чем в «Японии», потому что тут всего два кассира, которым, кстати, слишком мало платят, а если они женщины, их штрафуют за беременность, к тому же всем работникам запрещают вступать в профсоюзы, – ведь вы можете уйти отсюда с чеком всего на восемнадцать фунтов сорок семь пенсов и с недельным запасом продуктов на семью из четырех человек. Тут даже палатку можно заодно купить, если захочется. «Лидл» – это чудо.

Днем Майкл получил от Мелиссы продуктовую эсэмэску (без поцелуйчиков, что теперь было типично) и теперь бродил вдоль стеллажей, разыскивая всякое-разное – то, что просила она, и то, что вдруг попадется. В данный момент он изучал большой пакет чипсов со вкусом тикки. Майклу казалось, что «Лидл» как-то успокаивает. Это был магазин для бедняков, торговый пассаж для рабочего класса. Никаких претензий, все – на одном уровне, объединенные стремлением сэкономить в кризисные времена. Вместе с ним рассматривал товары смуглый мужчина в длинном мусульманском облачении и в шапочке; он толкал перед собой тележку, полную до краев, и на лице у него было сосредоточенно-добродушное выражение. Они снова встретились близ соевого молока: Майкл пытался решить, следует ли взять неподслащенное. Мужчина указал на это молоко и заметил: «Вот это хорошее, очень, очень хорошее», и, хотя Майкл на секунду загородил ему дорогу, не было никакого нетерпения, никакой войны тележек, в «Лидле» такое вообще редко случается. Они просто продолжали выбирать продукты, на миг ощутив мимолетную братскую связь. Это было приятно. Это утешало.

В этот холодный, моросящий пятничный вечер «Лидл» служил еще и местом, где можно спрятаться. Домой Майклу не хотелось. Пятничные вечера, традиционно предназначенные для вечеринок, расслабления и веселья, становились все более гнетущими. Он не хотел идти домой в конце очередной рабочей недели, к женщине возле раковины, с другим ртом, – и чувствовать, как громадная пустота стискивает дом после отхода детей ко сну, страстно желать чего-то, любовного жара, в то время как Мелисса тоже будет желать чего-то, но не его, чего-то другого, в каком-то другом месте. Он не хотел так жить, к тому же его обременяло чувство вины из-за истории с Рэйчел. После того вечера они встречались еще пару раз: один раз снова у нее в квартире, снова в непосредственной близости от раковины, а потом – в гостинице, именно из-за этой раковины, когда он докатился до того, что заказал номер на вечер и потом наврал Мелиссе по поводу того, где был. Оба раза Рэйчел давала ему этот жар, этот быстрый охват, в котором он так нуждался, свое мягкое и открытое тело, и он чувствовал, что у нее по-настоящему доброе сердце, но жажду он утолял чисто физически. По окончании оставалось лишь глубокое чувство собственной душевной деградации, гадливости к себе, которое сопровождало его повсюду, куда бы он ни шел. И когда он смотрел в лица своих детей, любовь в их глазах причиняла боль, сила этой любви больше не могла отмыть его дочиста. На самом деле ему было даже легче смотреть на Мелиссу, хотя он чувствовал, что именно с ней он поступил несправедливее всего, – легче, потому что Мелиссины глаза не излучали любви, и он мог встретиться с ней взглядом – таким же равнодушным, так же скрывающим возможные чувства.

Он никогда раньше не бывал с белой женщиной – белой на сто процентов. Физически они с Рэйчел различались минимально: он – смуглый, она – цвета сливок. Реальная разница заключалась в ее жизни, в ее истории. Она никогда не сумела бы понять его в полной мере, потому что не жила так, как он. Не принадлежала к смуглому миру, где он научился своему страху, своей ярости, своему недоверию. Он поймал себя на том, что объясняет ей какие-то вещи и недоволен тем, что приходится такое объяснять;