Она не подняла взгляд, когда Дэмиэн вошел в комнату. Закончив пьесу, он пытался как-то заново обрести Стефани – говорить с ней, иногда обнимать, присутствовать по-настоящему, снова участвовать в жизни детей. Но в ней еще оставалась некая холодность. В доме пахло теплой, недавно приготовленной едой: лазаньей, помидорами. Обычно Стефани делала коллаж в декабре, в дни между Рождеством и Новым годом.
– Рановато ты, – заметил Дэмиэн.
– Знаю. Просто захотелось.
В качестве центрального элемента была выбрана фотография детей, снятая весной в Стоунхендже.
– Не помню эту. – Дэмиэн подошел поближе, заглянул Стефани через плечо.
– Тебя там не было, – ответила она. – Мы в то утро поругались возле дома, помнишь? Так что я повезла их одна. Мы там, кстати, замечательно провели время.
Дэмиэн тоже уселся за стол, и она спросила про Майкла. Дэмиэн рассказал. Он больше не хотел ни о чем лгать. Он собирался рассказать обо всем, что ей следует знать, потому что она сильная и добрая. Она была вратами в мирную страну. Дэмиэн ощущал это, идя к дому, идя по дорожке к двери, открывая дверь. Она была – дом, то место, где ты останавливаешься, чтобы просто быть.
– Они расстались? Но почему?
Как ей объяснить? Тот снег в феврале, черное лавровое дерево, сигареты, а потом ночь в Андалусии, огромное разочарование, воздушный шар опускается, тонет, обращается в ничто.
– В машине их разрыва была одна деталь… И этой деталью… как мне кажется…
Стефани смотрела на него, и в ее глазах было что-то такое – смесь радости и беспокойства, всплеск гордости, чувства собственной правоты. Она не дала ему договорить:
– Они пытаются все уладить? Это необходимо, ради детей.
И она вспомнила о листовках семейных психотерапевтов, которые подобрала в январе вместе с листовками терапевтов по работе с утратой. Показывать их мужу Стефани не стала. Ей тогда не хотелось этого делать, эти листки казались бесполезными, нагоняли тоску, но все-таки на всякий случай она сохранила их. Стефани покосилась на комод, пытаясь припомнить, в каком ящике они лежат. Потом ее взгляд снова обратился к фотографиям на столе: теперь она смотрела на них по-новому.
– Вот зачем люди женятся, – произнесла она. – Когда вы женаты, уйти труднее. Вы повязаны друг с дружкой.
– Значит, так ты на это смотришь?
– А ты разве не так?
– Нет.
Дэмиэн взял один из снимков. На нем они были вдвоем, еще до свадьбы. Снято в Лондоне – в Камдене, близ канала.
– Ну и старье, – заметил он. – Смотри, как мы молодо выглядим.
– Ну, мне не удалось найти наши с тобой совместные фотографии поновее. В этом году таких, разумеется, нет. Если только у тебя в телефоне. В своем я не нашла.
– Это был трудный год.
– Думаешь?
Они стали составлять коллаж вместе, и был момент, когда Стефани подняла взгляд, посмотрела в сад и под столом положила руку себе на живот. Ей хотелось кое-что сказать. Правда, срок был еще ранний и вообще-то она собиралась повременить, но, возможно, сейчас как раз подходящее время. Она уже решила, что все будет в порядке – с ним ли, без него ли.
– Что такое? – спросил Дэмиэн, заметив, что она изучающе глядит на него.
Ее взгляд потеплел. Она улыбнулась, но снова опустила глаза. В другой раз. Скоро. Пусть эта жизнь немного подрастет – независимо от того, что там снаружи.
– А у тебя есть фотография с отцом? – спросила она.
Позже, когда она вставала из-за стола, зацепилась за ножку стула. Он подошел к ней, чтобы помочь, ощутил аромат ее ярких волос. В этот миг она казалась такой красивой.
15По ту сторону реки
Через реку – на север. Реку, которая течет сквозь сердце города. Реку столетий, реку черных и белых историй. Путь с юга. Через реку, что разделяет разделенное. Переехать реку в красной «тойоте», навстречу шпилям Парламента, оставив позади огромный медленный Лондонский глаз, который едва движется, когда сидишь внутри его. Реку с тихими арками мостов, с трепетом воды под ними; деревьями на набережной за твоей спиной и птицами, воспаряющими ввысь.
Вперед – к Виктории, вдоль высокой стены Букингемского дворца, к реву Гайд-парк-Корнер, к дорогущему уголку Найтсбриджа, мимо, съехать с кругового перекрестка, по Парк-лейн, на север. Мелисса ехала проведать мать. Дети сидели сзади, Блейк слева, Риа справа. На пассажирском сиденье лежал пакет с фруктами (манго, яблоки, дыня) и охапка розовых роз (Элис любила розовое). Мелисса свернула на Норт-Кэрридж-драйв близ Мраморной арки, и они помчались мимо Гайд-парка, мимо дикой травы и воскресных бегунов, вдалеке виднелось озеро Серпентайн, а вокруг него – призраки летних роллеров, выводивших дуги вокруг столбиков. Теперь на лужайках и дорожках блестело холодное декабрьское солнце. Деревья избавились от надоевших им афропричесок, сбросили кудряшки, остались лишь корни, коричневые и нагие среди аскетичной зимы. Дальше путь лежал через забитый транспортом Бейсуотер, на северо-запад, к Килберну, где поджидала Элис в своей розовой квартире, в своей домашней шапочке и дашики, в кардигане и тапочках, и спросила: «Это ты?» – когда Мелисса позвонила в домофон, и спустилась вниз открыть дверь, стискивая в пальцах свою трость. Вот и она, морщинистая женщина в чужой стране, и в то же время в родном доме для своих детей, когда они больше всего в нем нуждаются.
Сюда-то и пришла Мелисса, когда все стекла осыпались и сфинкс лишился носа. Она явилась одна, с чемоданом, и прожила тут неделю. Вот куда ты приходишь, когда ты заблудился, когда чувствуешь, что никогда не найдешь нужное тебе место. Ты отправляешься в изначальное место, в изначальную страну, к этим тюлевым занавескам и особенной еде, к этой надежной и гостеприимно распахнутой двери. Ты ложишься. Ешь. Слушаешь Элис. И ты знаешь, что этот дом не рухнет. Этот дом надежен и крепок, он выстроен из кирпича, и волк не придет и не сдует его.
– Ты постриглась! – воскликнула Элис. – Зачем ты постриглась? Получилось слишком коротко!
– Ну, не так уж коротко, – возразила Мелисса, касаясь затылка.
Было правда коротко. Недавно она зашла в парикмахерскую и обкорнала свою афро. Теперь она приглаживала волосы гелем, что придавало ей мальчишеский вид в духе 1920-х: новая прическа, новая она, с проседью. Кроме того, на прошлой неделе она прошлась с Хейзел по магазинам на Карнаби-стрит, ныряя в наряды, снова ощущая и жизнь, и текстуру. Она купила там пончо, в котором сегодня и приехала.
– Очень мило выглядишь. – Элис улыбнулась, хотя терпеть не могла, когда остригают афро-кудри, особенно хорошие, в то время как другие бьются, чтобы так их завить. – А почему не закрасила седину?
– Она мне нравится.
Элис рассмеялась.
– Нельзя расхаживать с белыми волосами. Это выдает возраст. – Впрочем, она уже знала, что не убедит дочь. – Заходи, – пригласила она. – Осторожней на ступеньках с младенцем.
В тот далекий день Мелисса поднялась по этим ступенькам одна, в старой одежде, с более длинными волосами, небрежно завязанными в хвост. Она взошла в розовость, в обильно декорированную гостиную с подушечками, в забитую всякой всячиной тесную кухню, где всегда было тепло, словно в уютной, темной утробе, где плавал запах эгуси и играло «Радио 4», а ее мать грела для нее акараже[16] на гриле.
– Садись, омо[17], – произнесла тогда Элис, ставя перед дочерью акараже. – Ешь.
И Мелисса стала есть, потому что нельзя отвергать голос матери в такое время, да и во всякое другое – разве если он требует чего-нибудь неразумного или нелепого, например «не говори с мальчиками» или «не гуляй по вечерам», когда тебе уже тридцать восемь лет. Мелисса ела, они почти не разговаривали, но ее просто успокаивали шелест и шарканье Элис, двигавшейся по кухне, помешивающей рагу, разминающей эба, наливающей чай. И эта эба была хороша, даже сквозь слезы, которые прорывались время от времени, даже сквозь картинки той жуткой ночи, которые продолжали проходить у Мелиссы перед глазами: ее голые ноги на бетоне, возвращение в притихший дом, где ждет Майкл, с напряженным и решительным лицом. «Где Риа? Где же Риа? – Наверху, спит, оставь ее в покое».
– Нога у нее получше, – заметила теперь Элис, глядя, как Риа взбирается вверх по лестнице.
Риа пошла поиграть с Блейком в гостиной, где Элис постелила на ковер специальное покрытие, которое можно было пачкать сколько угодно. Блейку особенно понравился пластмассовый телефон со старомодным проводом: он таскал его за собой по комнате и пытался кому-нибудь позвонить. Риа до сих пор любила грузовик со зверюшками: у него откидывался бортик, и все они, кувыркаясь, сваливались вниз. Руки у нее тоже стали получше – снова гладкие.
– Я так рада, что наконец вырвалась из этого дома, – сказала Мелисса, сидя на том же стуле, на котором всегда сидела за этим кухонным столом. Элис ставила розы в воду. Акараже грелось на гриле, а эба уже размяли и разделили на порции.
– Придет день, когда ты найдешь себе дом получше, – снова предрекла мать.
Но Мелисса не хотела другого дома. Она была счастливее в квартире с двумя спальнями, на пятом этаже, в районе Джипси-Хилл, опять на высоте, откуда можно было разглядеть те самые башни вдали. Они успели стать для Мелиссы ориентиром, вехой родного дома, необходимым напоминанием. Ей больше не нужно было двух этажей, вида на дома напротив. Каким это стало облегчением – гора коробок, готовых к отъезду, упаковывание чешской марионетки и кубинской кофеварки, опустошение шкафа в главной спальне, а потом – отъезд, по Парадайз-роу, налево, потом направо, прочь, прочь. (За холодильником, отключая его в последний раз, она обнаружила дохлую мышь, с закрытыми глазами и выцветшей мордочкой, покрытую пылью. Слово «Парадайз» на указателе кто-то замазал маркером.)
И вот сегодня они вчетвером уселись за эба и рагу, что стояли на клетчато