– И как сумасшедшие смотрят или ещё хуже… Ну, что я теперь стану делать с письмом?
– Позвольте, я соскоблю – и незаметно будет, – сказал Александр. Он бросился к столу с тем же судорожным трепетом, начал скоблить, чистить, тереть и протёр на письме скважину. Стол от трения зашатался и толкнул этажерку. На этажерке стоял бюстик, из итальянского алебастра, Софокла или Эсхила. Почтенный трагик от сотрясения сначала раза три качнулся на зыбком пьедестале взад и вперёд, потом свергнулся с этажерки и разбился вдребезги.
– Третья глупость, Александр! – сказал Пётр Иваныч, поднимая черепки, – а это пятьдесят рублей стоит.
– Я запла`чу, дядюшка, о! я запла`чу, но не проклинайте моего порыва: он чист и благороден: я счастлив, счастлив! Боже! как хороша жизнь!
Дядя сморщился и покачал головой.
– Когда ты умнее будешь, Александр? Бог знает что говорит!
Он между тем с сокрушением смотрел на разбитый бюст.
– «Запла`чу! – сказал он, – запла`чу». Это будет четвёртая глупость. Тебе, я вижу, хочется рассказать о своём счастии. Ну, нечего делать. Если уж дяди обречены принимать участие во всяком вздоре своих племянников, так и быть, я даю тебе четверть часа: сиди смирно, не сделай какой-нибудь пятой глупости и рассказывай, а потом, после этой новой глупости, уходи: мне некогда. Ну… ты счастлив… так что же? рассказывай же поскорее.
– Если и так, дядюшка, то эти вещи не рассказываются, – с скромной улыбкой заметил Александр.
– Я было приготовил тебя, а ты, я вижу, всё-таки хочешь начать с обыкновенных прелюдий. Это значит, что рассказ продолжится целый час; мне некогда: почта не будет ждать. Постой, уж я лучше сам расскажу.
– Вы? вот забавно!
– Ну, слушай же, очень забавно! Ты вчера виделся с своей красавицей наедине…
– А вы почему знаете? – с жаром начал Александр, – вы подсылаете смотреть за мной?
– Как же, я содержу для тебя шпионов на жалованье. С чего ты взял, что я так забочусь о тебе? мне что за дело?
Эти слова сопровождались ледяным взглядом.
– Так почему же вы знаете? – спросил Александр, подходя к дяде.
– Сиди, сиди, ради бога, и не подходи к столу: что-нибудь разобьёшь. У тебя на лице всё написано, я отсюда буду читать. Ну, у вас было объяснение, – сказал он.
Александр покраснел и молчал. Видно, что дядя опять попал.
– Вы оба, как водится, были очень глупы, – говорил Пётр Иваныч.
Племянник сделал нетерпеливое движение.
– Дело началось с пустяков, когда вы остались одни, с какого-нибудь узора, – продолжал дядя, – ты спросил, кому она вышивает? она отвечала «маменьке или тётеньке» или что-нибудь подобное, а сами вы дрожали как в лихорадке…
– А вот нет, дядюшка, не угадали: не с узора; мы были в саду… – проговорился Александр и замолчал.
– Ну, с цветка, что ли, – сказал Пётр Иваныч, – может быть, ещё с жёлтого, всё равно; тут что попадётся в глаза, лишь бы начать разговор; так-то слова с языка нейдут. Ты спросил, нравится ли ей цветок; она отвечала да; почему, дескать? «Так», – сказала она, и замолчали оба, потому что хотели сказать совсем другое, и разговор не вязался. Потом взглянули друг на друга, улыбнулись и покраснели.
– Ах, дядюшка, дядюшка, что вы!.. – говорил Александр в сильном смущении.
– Потом, – продолжал неумолимый дядя, – ты начал стороной говорить о том, что вот-де перед тобой открылся новый мир. Она вдруг взглянула на тебя, как будто слушает неожиданную новость; ты, я думаю, стал в тупик, растерялся, потом опять чуть внятно сказал, что только теперь ты узнал цену жизни, что и прежде ты видал её… как её? Марья, что ли?
– Наденька.
– Но видал как будто во сне, предчувствовал встречу с ней, что вас свела симпатия и что, дескать, теперь ты посвятишь ей одной всё стихи и прозу… А руками-то, я думаю, как работал! верно, опрокинул или разбил что-нибудь.
– Дядюшка! вы подслушали нас! – вскричал вне себя Александр.
– Да, я там за кустом сидел. Мне ведь только и дела, что бегать за тобой да подслушивать всякий вздор.
– Почему же вы всё это знаете? – спросил с недоумением Александр.
– Мудрёно! с Адама и Евы одна и та же история у всех, с маленькими вариантами. Узнай характер действующих лиц, узнаешь и варианты. Это удивляет тебя, а ещё писатель! Вот теперь и будешь прыгать и скакать дня три, как помешанный, вешаться всем на шею – только, ради бога, не мне. Я тебе советовал бы запереться на это время в своей комнате, выпустить там весь этот пар и проделать все проделки с Евсеем, чтобы никто не видал. Потом немного одумаешься, будешь добиваться уж другого, поцелуя например…
– Поцелуй Наденьки! о, какая высокая, небесная награда! – почти заревел Александр.
– Небесная!
– Что же – материальная, земная, по-вашему?
– Без сомнения, действие электричества; влюблённые – всё равно что две лейденские банки: оба сильно заряжены; поцелуями электричество разрешается, и когда разрешится совсем – прости, любовь, следует охлаждение…
– Дядюшка…
– Да! а ты думал как?
– Какой взгляд! какие понятия!
– Да, я забыл: у тебя ещё будут фигурировать «вещественные знаки». Опять нанесёшь всякой дряни и будешь задумываться да разглядывать, а дело в сторону.
Александр вдруг схватился за карман.
– Что, уж есть? будешь делать всё то же, что люди делают с сотворения мира.
– Стало быть, то же, что и вы делали, дядюшка?
– Да, только поглупее.
– Поглупее! Не называете ли вы глупостью то, что я буду любить глубже, сильнее вас, не издеваться над чувством, не шутить и не играть им холодно, как вы… и не сдёргивать покрывала с священных тайн…
– Ты будешь любить, как и другие, ни глубже, ни сильнее; будешь также сдёргивать и покрывало с тайн… но только ты будешь верить в вечность и неизменность любви, да об одном этом и думать, а вот это-то и глупо: сам себе готовишь горя более, нежели сколько бы его должно быть.
– О, это ужасно, ужасно, что вы говорите, дядюшка! Сколько раз я давал себе слово таить перед вами то, что происходит в сердце.
– Зачем же не сдержал? Вот пришёл – помешал мне…
– Но ведь вы одни у меня, дядюшка, близкие: с кем же мне разделить этот избыток чувств? а вы без милосердия вонзаете свой анатомический нож в самые тайные изгибы моего сердца.
– Я это не для своего удовольствия делаю: ты сам просил моих советов. От скольких глупостей я остерёг тебя!..
– Нет, дядюшка, пусть же я буду вечно глуп в ваших глазах, но я не могу существовать с такими понятиями о жизни, о людях. Это больно, грустно! тогда мне не надо жизни, я не хочу её при таких условиях – слышите ли? я не хочу.
– Слышу; да что ж мне делать? ведь не могу же я тебя лишить её.
– Да! – говорил Александр, – вопреки вашим предсказаниям я буду счастлив, буду любить вечно и однажды.
– Ох, нет! Я предчувствую, что ты ещё много кое-чего перебьёшь у меня. Но это бы всё ничего: любовь любовью; никто не мешает тебе; не нами заведено заниматься особенно прилежно любовью в твои лета, но, однако ж, не до такой степени, чтобы бросать дело; любовь любовью, а дело делом…
– Да я делаю извлечения из немецких…
– Полно, никаких ты извлечений не делаешь, предаёшься только сладостной неге, а редактор откажет тебе…
– Пусть его! я не нуждаюсь. Могу ли я думать теперь о презренной пользе, когда…
– О презренной пользе! презренная! Ты уж лучше построй в горах хижину, ешь хлеб с водой и пой:
Мне хижина убога
С тобою будет рай… —
но только как не станет у тебя «презренного металла», у меня не проси – не дам…
– Я, кажется, не часто беспокоил вас.
– До сих пор, слава богу, нет, а может случиться, если бросишь дело; любовь тоже требует денег: тут и лишнее щегольство и разные другие траты… Ох, эта мне любовь в двадцать лет! вот уж презренная, так презренная, никуда не годится!
– Какая же, дядюшка, годится? в сорок?
– Я не знаю, какова любовь в сорок лет, а в тридцать девять…
– Как ваша?
– Пожалуй, как моя.
– То есть никакая.
– Ты почему знаешь?
– Будто вы можете любить?
– Почему же нет? разве я не человек, или разве мне восемьдесят лет? Только если я люблю, то люблю разумно, помню себя, не бью и не опрокидываю ничего.
– Разумная любовь! хороша любовь, которая помнит себя! – насмешливо заметил Александр, – которая ни на минуту не забудется…
– Дикая, животная, – перебил Пётр Иваныч, – не помнит, а разумная должна помнить; в противном случае это не любовь…
– А что же?..
– Так, гнусность, как ты говоришь.
– Вы… любите! – говорил Александр, глядя недоверчиво на дядю, – ха, ха, ха!
Пётр Иваныч молча писал.
– Кого же, дядюшка? – спросил Александр.
– Тебе хочется знать?
– Хотелось бы.
– Свою невесту.
– Не… невесту! – едва выговорил Александр, вскочив с места и подходя к дяде.
– Не близко, не близко, Александр, закрой клапан! – заговорил Пётр Иваныч, увидя, какие большие глаза сделал племянник, и проворно придвинул к себе разные мелкие вещицы, бюстики, фигурки, часы и чернильницу.
– Стало быть, вы женитесь? – спросил Александр с тем же изумлением.
– Стало быть.
– И вы так покойны! пишете в Москву письма, разговариваете о посторонних предметах, ездите на завод и ещё так адски холодно рассуждаете о любви!
– Адски холодно – это ново! в аду, говорят, жарко. Да что ты на меня смотришь так дико?
– Вы – женитесь!
– Что ж тут удивительного? – спросил Пётр Иваныч, положив перо.
– Как что? женитесь – и ни слова мне!
– Извини, я забыл попросить у тебя позволения.
– Не просить позволения, дядюшка, а надо же мне знать. Родной дядя женится, а я ничего не знаю, мне и не сказали!..
– Вот ведь сказал.
– Сказали, потому что кстати пришлось.
– Я стараюсь, по возможности, всё делать кстати.
– Нет, чтоб первому мне сообщить вашу радость: вы знаете, как я люблю вас и как разделю…