удара судьбы не было: случилось совсем другое. Взор его просветлел. Он свыкся с мыслию о возможности постоянной привязанности. «Только эта любовь уж не так пылка… – думал он однажды, глядя на Юлию, – но зато прочна, может быть вечна! Да, нет сомнения. А! наконец я понимаю тебя, судьба! Ты хочешь вознаградить меня за прошлые мучения и ввести после долгого странствования в мирную пристань. Так вот где приют счастья… Юлия!» – воскликнул он вслух.
Она вздрогнула.
– Что вы? – спросила она.
– Нет! так…
– Нет! скажите: у вас была какая-то мысль?
Александр упрямился. Она настаивала.
– Я думал, что для полноты нашего счастья недостаёт…
– Чего? – с беспокойством спросила она.
– Так, ничего! мне пришла странная идея.
Юлия смутилась.
– Ах, не мучьте меня, говорите скорей! – сказала она.
Александр задумался и говорил вполголоса, как будто с собой:
– Приобрести право не покидать её ни на минуту, не уходить домой… быть всюду и всегда с ней. Быть в глазах света законным её обладателем… Она назовёт меня громко, не краснея и не бледнея, своим… и так на всю жизнь! и гордиться этим вечно…
Говоря этим высоким слогом, слово за слово, он добрался, наконец, до слова: супружество. Юлия вздрогнула, потом заплакала. Она подала ему руку с чувством невыразимой нежности и признательности, и они оба оживились, оба вдруг заговорили. Положено было Александру поговорить с тёткой и просить её содействия в этом мудрёном деле.
В радости они не знали, что делать. Вечер был прекрасный. Они отправились куда-то за город, в глушь, и, нарочно отыскав с большим трудом где-то холм, просидели целый вечер на нём, смотрели на заходящее солнце, мечтали о будущем образе жизни, предполагали ограничиться тесным кругом знакомых, не принимать и не делать пустых визитов.
Потом воротились домой и начали толковать о будущем порядке в доме, о распределении комнат и прочее. Пришли к тому, как убрать комнаты. Александр предложил обратить её уборную в свой кабинет, так, чтоб это было подле спальни.
– Какую же мебель хотите вы в кабинет? – спросила она.
– Я бы желал орехового дерева с синей бархатной покрышкой.
– Это очень мило и не марко: для мужского кабинета надобно выбирать непременно тёмные цвета: светлые скоро портятся от дыму. А вот здесь, в маленьком пассаже, который ведёт из будущего вашего кабинета в спальню, я устрою боскет – не правда ли, это будет прекрасно? Там поставлю одно кресло, так, чтобы я могла, сидя на нём, читать или работать и видеть вас в кабинете.
– Недолго мне так прощаться с вами, – говорил, прощаясь, Александр.
Она зажала ему рот рукой.
На другой день Александр отправился к Лизавете Александровне открывать то, что ей давно было известно, и требовать её совета и помощи. Петра Иваныча не было дома.
– Что ж, хорошо! – сказала она, выслушав его исповедь, – вы теперь не мальчик: можете судить о своих чувствах и располагать собой. Только не торопитесь: узнайте её хорошенько.
– Ах, ma tante, если б вы её знали! Сколько достоинств!
– Например?
– Она так любит меня…
– Это, конечно, важное достоинство, да не одно это нужно в супружестве.
Тут она сказала несколько общих истин насчёт супружеского состояния, о том, какова должна быть жена, каков муж.
– Только погодите. Теперь осень наступает, – прибавила она, – съедутся все в город. Тогда я сделаю визит вашей невесте; мы познакомимся, и я примусь за дело горячо. Вы не оставляйте её: я уверена, что вы будете счастливейший муж.
Она обрадовалась.
Женщины страх как любят женить мужчин; иногда они и видят, что брак как-то не клеится и не должен бы клеиться, но всячески помогают делу. Им лишь бы устроить свадьбу, а там новобрачные как себе хотят. Бог знает, из чего они хлопочут.
Александр просил тётку до окончания дела ничего не говорить Петру Иванычу.
Промелькнуло лето, протащилась и скучная осень. Наступила другая зима. Свидания Адуева с Юлией были так же часты.
У ней как будто сделан был строгий расчёт дням, часам и минутам, которые можно было провести вместе. Она выискивала все случаи к тому.
– Рано ли вы завтра отправитесь на службу? – спрашивала она иногда.
– Часов в одиннадцать.
– А в десять приезжайте ко мне, будем завтракать вместе. Да нельзя ли не ходить совсем? будто уж там без вас…
– Как же? отечество… долг… – говорил Александр.
– Вот прекрасно! А вы скажите, что вы любите и любимы. Неужели начальник ваш никогда не любил? Если у него есть сердце, он поймёт. Или принесите сюда свою работу: кто вам мешает заниматься здесь?
В другой раз не пускала его в театр, а к знакомым решительно почти никогда. Когда Лизавета Александровна приехала к ней с визитом, Юлия долго не могла прийти в себя, увидев, как молода и хороша тётка Александра. Она воображала её так себе тёткой: пожилой, нехорошей, как большая часть тёток, а тут, прошу покорнейше, женщина лет двадцати шести, семи, и красавица! Она сделала Александру сцену и стала реже пускать его к дяде.
Но что значили её ревность и деспотизм в сравнении с деспотизмом Александра? Он уж убедился в её привязанности, видел, что измена и охлаждение не в её натуре, и – ревновал: но как ревновал! Это не была ревность от избытка любви: плачущая, стонущая, вопиющая от мучительной боли в сердце, трепещущая от страха потерять счастье, – но равнодушная, холодная, злая. Он тиранил бедную женщину из любви, как другие не тиранят из ненависти. Ему покажется, например, что вечером, при гостях, она не довольно долго и нежно или часто глядит на него, и он осматривается, как зверь, кругом, – и горе, если в это время около Юлии есть молодой человек, и даже не молодой, а просто человек, часто женщина, иногда – вещь. Оскорбления, колкости, чёрные подозрения и упрёки сыпались градом. Она тут же должна была оправдываться и откупаться разными пожертвованиями, безусловною покорностью: не говорить с тем, не сидеть там, не подходить туда, переносить лукавые улыбки и шёпот хитрых наблюдателей, краснеть, бледнеть, компрометировать себя.
Если она получала приглашение куда-нибудь, она, не отвечая, прежде всего обращала на него вопросительный взгляд, – и чуть он наморщит брови, она, бледная и трепещущая, в ту же минуту отказывалась. Иногда он даст позволение – она соберётся, оденется, готовится сесть в карету, – как вдруг он, по минутному капризу, произносит грозное veto![47] – и она раздевалась, карета откладывалась. После он, пожалуй, начнёт просить прощенья, предлагает ехать, но когда же опять делать туалет, закладывать карету? Так и остаётся. Он ревновал не к красавцам, не к достоинству ума или таланта, а даже к уродам, наконец к тем, чья физиономия просто не нравилась ему.
Однажды приехал какой-то гость из её стороны, где жили её родные. Гость был пожилой, некрасивый человек, говорил всё об урожае да о своём сенатском деле, так что Александр, соскучившись слушать его, ушёл в соседнюю комнату. Ревновать было не к чему. Наконец гость стал прощаться.
– Я слышал, – сказал он, – что вы по средам дома; не позволите ли мне присоединиться к обществу ваших знакомых?
Юлия улыбнулась и готовилась сказать: «Прошу!» – как вдруг из другой комнаты раздался шёпот громче всякого крика: «Не хочу!»
– Не хочу! – торопливо, вслух повторила Юлия гостю, вздрогнув.
Но Юлия сносила всё. Она запиралась от гостей, никуда не выезжала и сидела с глазу на глаз с Александром.
Они продолжали систематически упиваться блаженством. Истратив весь запас известных и готовых наслаждений, она начала придумывать новые, разнообразить этот и без того богатый удовольствиями мир. Какой дар изобретательности обнаружила Юлия! Но и этот дар истощился. Начались повторения. Желать и испытывать было нечего.
Не было ни одного загородного места, которого бы они не посетили, ни одной пьесы, которой бы они не видали вместе, ни одной книги, которую бы не прочитали и не обсудили. Они изучили чувства, образ мыслей, достоинства и недостатки друг друга, и ничто уже не мешало им привести в исполнение задуманный план.
Искренние излияния стали редки. Они иногда по целым часам сидели, не говоря ни слова. Но Юлия была счастлива и молча.
Она изредка перекинется с Александром вопросом и получит: «да» или «нет» – и довольна; а не получит этого, так посмотрит на него пристально; он улыбнётся ей, и она опять счастлива. Не улыбнись он и не ответь ничего, она начнёт стеречь каждое движение, каждый взгляд и толковать по-своему, и тогда не оберёшься упрёков.
О будущем они перестали говорить, потому что Александр при этом чувствовал какое-то смущение, неловкость, которой не мог объяснить себе, и старался замять разговор. Он стал размышлять, задумываться. Магический круг, в который заключена была его жизнь любовью, местами разорвался, и ему вдали показались то лица приятелей и ряд разгульных удовольствий, то блистательные балы с толпой красавиц, то вечно занятой и деловой дядя, то покинутые занятия…
В таком расположении духа сидел он однажды вечером у Юлии. На дворе была метель. Снег бил в окна и клочьями прилипал к стёклам. Ветер врывался в камин и завывал унылую песню. В комнате слышалось однообразное качанье маятника столовых часов да изредка вздохи Юлии.
Александр окинул взглядом, от нечего делать, комнату, потом посмотрел на часы – десять, а надо просидеть ещё часа два: он зевнул. Взгляд его остановился на Юлии.
Она, прислонясь спиной к камину, стояла, склонив бледное лицо к плечу, и следила глазами за Александром, но не с выражением недоверчивости и допроса, а неги, любви и счастья. Она, по-видимому, боролась с тайным ощущением, с сладкой мечтой и казалась утомлённой.
Нервы так сильно действовали, что и самый трепет неги повергал её в болезненное томление: мука и блаженство были у ней неразлучны.
Александр отвечал ей сухим, беспокойным взором. Он подошёл к окну и начал слегка барабанить пальцами по стеклу, глядя на улицу.