Александр молчал.
– Хороши же там у вас девушки: до свадьбы любят! Изменила! мерзавка этакая! Счастье-то само просилось к ней в руки, да не умела ценить, негодница! Увидала бы я её, я бы ей в рожу наплевала. Чего дядя-то смотрел? Кого это она нашла лучше, посмотрела бы я?.. Что ж, разве одна она? полюбишь в другой раз.
– Я и в другой раз любил.
– Кого же?
– Вдову.
– Ну, что ж не женился?
– Той я сам изменил.
Анна Павловна глядела на Александра и не знала, что сказать.
– Изменил!.. – повторила она. – Видно, беспутная какая-нибудь! – прибавила потом. – Подлинно омут, прости господи: любят до свадьбы, без обряда церковного; изменяют… Что это делается на белом свете, как поглядишь! Знать, скоро света преставление!.. Ну, скажи, не хочется ли тебе чего-нибудь? Может быть, пища тебе не по вкусу? Я из города повара выпишу…
– Нет, благодарю: всё хорошо.
– Может быть, тебе скучно одному: я за соседями пошлю.
– Нет, нет. Не тревожьтесь, маменька! мне здесь покойно, хорошо; всё пройдёт… я ещё не осмотрелся.
Вот и всё, чего могла добиться Анна Павловна.
«Нет, – думала она, – без бога, видно, ни на шаг». Она предложила Александру поехать с ней к обедне в ближайшее село, но он проспал два раза, а будить она его не решалась. Наконец она позвала его вечером ко всенощной. «Пожалуй», – сказал Александр, и они поехали. Мать вошла в церковь и стала у самого клироса, Александр остался у дверей.
Солнце уж садилось и бросало косвенные лучи, которые то играли по золотым окладам икон, то освещали тёмные и суровые лики святых и уничтожали своим блеском слабое и робкое мерцание свеч. Церковь была почти пуста: крестьяне были на работе в поле; только в углу у выхода теснилось несколько старух, повязанных белыми платками. Иные, пригорюнившись и опершись щекой на руку, сидели на каменной ступеньке придела и по временам испускали громкие и тяжкие вздохи, бог знает, о грехах ли своих, или о домашних делах. Другие, припав к земле, долго лежали ниц, молясь.
Свежий ветерок врывался сквозь чугунную решётку в окно и то приподнимал ткань на престоле, то играл сединами священника, или перевёртывал лист книги и тушил свечу. Шаги священника и дьячка громко раздавались по каменному полу в пустой церкви; голоса их уныло разносились по сводам. Вверху, в куполе, звучно кричали галки и чирикали воробьи, перелетавшие от одного окна к другому, и шум крыльев их и звон колоколов заглушали иногда службу…
«Пока в человеке кипят жизненные силы, – думал Александр, – пока играют желания и страсти, он занят чувственно, он бежит того успокоительного, важного и торжественного созерцания, к которому ведёт религия… он приходит искать утешения в ней с угасшими, растраченными силами, с сокрушёнными надеждами, с бременем лет…»
Мало-помалу при виде знакомых предметов в душе Александра пробуждались воспоминания. Он мысленно пробежал своё детство и юношество до поездки в Петербург; вспомнил, как, будучи ребёнком, он повторял за матерью молитвы, как она твердила ему об ангеле-хранителе, который стоит на страже души человеческой и вечно враждует с нечистым; как она, указывая ему на звёзды, говорила, что это очи божиих ангелов, которые смотрят на мир и считают добрые и злые дела людей, как небожители плачут, когда в итоге окажется больше злых, нежели добрых дел, и как радуются, когда добрые дела превышают злые. Показывая на синеву дальнего горизонта, она говорила, что это Сион… Александр вздохнул, очнувшись от этих воспоминаний.
«Ах! если б я мог ещё верить в это! – думал он. – Младенческие верования утрачены, а что я узнал нового, верного?.. ничего: я нашёл сомнения, толки, теории… и от истины ещё дальше прежнего… К чему этот раскол, это умничанье?.. Боже!.. когда теплота веры не греет сердца, разве можно быть счастливым? Счастливее ли я?»
Всенощная кончилась. Александр приехал домой ещё скучнее, нежели поехал. Анна Павловна не знала, что и делать. Однажды он проснулся ранее обыкновенного и услыхал шорох за своим изголовьем. Он оглянулся: какая-то старуха стоит над ним и шепчет. Она тотчас исчезла, как скоро увидела, что её заметили. Под подушкой у себя Александр нашёл какую-то траву; на шее у него висела ладанка.
– Что это значит? – спросил Александр у матери, – что за старуха была у меня в комнате?
Анна Павловна смутилась.
– Это… Никитишна, – сказала она.
– Какая Никитишна?
– Она, вот видишь, мой друг… ты не рассердишься?
– Да что такое? скажите.
– Она… говорят, многим помогает… Она только пошепчет на воду, да подышит на спящего человека – всё и пройдёт.
– В третьем году, ко вдове Сидорихе, – примолвила Аграфена, – летал по ночам огненный змей в трубу…
Тут Анна Павловна плюнула.
– Никитишна, – продолжала Аграфена, – заговорила змея: перестал летать…
– Ну, а Сидориха что? – спросил Александр.
– Родила: ребёнок был такой худой да чёрный! на третий день умер.
Александр засмеялся, может быть в первый раз после приезда в деревню.
– Откуда вы её взяли? – спросил он.
– Антон Иваныч привёз, – отвечала Анна Павловна.
– Охота вам слушать этого дурака!
– Дурака! Ах, Сашенька, что ты это? не грех ли? Антон Иваныч дурак! Как это у тебя язык-то поворотился? Антон Иваныч – благодетель, друг наш!
– Вот возьмите, маменька, ладанку и отдайте её нашему другу и благодетелю: пусть он повесит её себе на шею.
С тех пор он стал запираться на ночь.
Прошло два-три месяца. Мало-помалу уединение, тишина, домашняя жизнь и все сопряжённые с нею материальные блага помогли Александру войти в тело. А лень, беззаботность и отсутствие всякого нравственного потрясения водворили в душе его мир, которого Александр напрасно искал в Петербурге. Там, бежавши от мира идей, искусств, заключённый в каменных стенах, он хотел заснуть сном крота, но его беспрестанно пробуждали волнения зависти и бессильные желания. Всякое явление в мире науки и искусства, всякая новая знаменитость будили в нём вопрос: «Почему это не я, зачем не я?» Там на каждом шагу он встречал в людях невыгодные для себя сравнения… там он так часто падал, там увидал как в зеркале свои слабости… там был неумолимый дядя, преследовавший его образ мыслей, лень и ни на чём не основанное славолюбие; там изящный мир и куча дарований, между которыми он не играл никакой роли. Наконец, там жизнь стараются подвести под известные условия, прояснить её тёмные и загадочные места, не давая разгула чувствам, страстям и мечтам и тем лишая её поэтической заманчивости, хотят издать для неё какую-то скучную, сухую, однообразную и тяжёлую форму…
А здесь какое приволье! Он лучше, умнее всех! Здесь он всеобщий идол на несколько вёрст кругом. Притом здесь на каждом шагу, перед лицом природы, душа его отверзалась мирным, успокоительным впечатлениям. Говор струй, шёпот листьев, прохлада и подчас самоё молчание природы – всё рождало думу, будило чувство. В саду, в поле, дома его посещали воспоминания детства и юности. Анна Павловна, сидя иногда подле него, как будто угадывала его мысли. Она помогала ему возобновлять в памяти дорогие сердцу мелочи из жизни или рассказывала то, чего он вовсе не помнил.
– Вот эти липы, – говорила она, указывая на сад, – сажал твой отец. Я была беременна тобой. Сижу, бывало, здесь на балконе да смотрю на него. Он поработает, поработает да взглянет на меня, а пот так градом и льёт с него. «А! ты тут? – молвит, – то-то мне так весело работать!» – и опять примется. А вон лужок, где ты играл, бывало, с ребятишками; такой сердитый был: чуть что не по тебе – и закричишь благим матом. Однажды Агашка – вот что теперь за Кузьмой, его третья изба от околицы – толкнула как-то тебя, да нос до крови и расшиби: отец порол, порол её, я насилу умолила.
Александр мысленно дополнял эти воспоминания другими: «Вон на этой скамье, под деревом, – думал он, – я сиживал с Софьей и был счастлив тогда. А вон там, между двух кустов сирени, получил от неё первый поцелуй…» И всё это было перед глазами. Он улыбался этим воспоминаниям и просиживал по целым часам на балконе, встречая или провожая солнце, прислушиваясь к пению птиц, к плеску озера и к жужжанью невидимых насекомых.
«Боже мой! как здесь хорошо! – говорил он под влиянием этих кротких впечатлений, – вдали от суеты, от этой мелочной жизни, от того муравейника, где люди
Как устаёшь там жить и как отдыхаешь душой здесь, в этой простой, несложной, немудрёной жизни! Сердце обновляется, грудь дышит свободнее, а ум не терзается мучительными думами и нескончаемым разбором тяжебных дел с сердцем: и то, и другое в ладу. Не над чем задумываться. Беззаботно, без тягостной мысли, с дремлющим сердцем и умом и с лёгким трепетом скользишь взглядом от рощи к пашне, от пашни к холму, и потом погружаешь его в бездонную синеву неба».
Иногда он переходил к окну, выходившему на двор и на улицу в село. Там другая картина, картина теньеровская[57], полная хлопотливой, семейной жизни. Барбос от зноя растянется у конуры, положив морду на лапы. Десятки кур встречают утро, кудахтая взапуски; петухи дерутся. По улице гонят стадо в поле. Иногда одна отставшая от стада корова тоскливо мычит, стоя среди улицы и оглядываясь во все стороны. Мужики и бабы, с граблями и косами на плечах, идут на работу. Ветер по временам выхватит из их говора два-три слова и донесёт до окна. Там крестьянская телега с громом проедет по мостику, за ней лениво проползёт воз с сеном. Белокурые и жестковолосые ребятишки, подняв рубашонки, бродят по лужам. Глядя на эту картину, Александр начал постигать поэзию серенького неба, сломанного забора, калитки, грязного пруда и трепака[58]. Узкий щегольской фрак он заменил широким халатом домашней работы. И в каждом явлении этой мирной жизни, в каждом впечатлении и утра, и вечера, и трапезы, и отдыха присутствовало недремлющее око материнской любви.