От него отчетливо пахнуло смертью, и я сообразил: это же он про Веньку! Вот кто был его информатор! Точно, он же статистик… был. А они его – того. За что?
Какие-то тени прежних по поводу Веньки чувств – настороженности и тревоги, лютого недоверия, отвращения – время от времени долетали от Бережняка, периодически чуть разнообразя валившую из него лавину мрачной, безумной правоты; но разобраться в тонкостях у меня пока не получалось.
– Мне нужен новый информатор. А через ваше учреждение проходит львиная доля интеллектуальной элиты города. Да и не только нашего города, насколько мне известно. Поэтому о каждом из ваших пациентов перед окончанием курса лечения вы будете выяснять точно: не собирается ли он уезжать, не приглашают ли его. И, выяснив, сообщать мне.
– Вопрос о доверии – вопрос не праздный, – медленно проговорил я через несколько мгновений после того, как он закончил. – Откуда мне знать, не провокатор ли вы?
Он задрал голову и глянул на меня как бы сверху вниз.
– Ниоткуда, – ответил он. – Чутье гражданина России должно вам подсказать.
Да, подумал я. Самый человечный человек. В натуральную величину.
– В конце концов, и я перед вами беззащитен, – сказал он. – Я ведь тоже не могу исключить, что в момент нашей следующей с вами встречи меня не будет поджидать, скажем, засада ФСБ или, знаете, Интерпола какого-нибудь. Но я иду на риск. Ради России я иду на риск.
– И что вы будете делать с этими данными? – спросил я.
Он сплел пальцы рук на остром тощем колене, обтянутом тонкой серой тканью поношенных брюк. Плечи его ссутулились, и лоб пошел морщинами.
– Все это, голубчик, вас совершенно не должно касаться. Совершенно не должно касаться. Едет – не едет, вот и все. Дальше уж моя забота. Только моя, – тяжело повторил он. – Но крови мы с вами проливать никогда не будем. Никогда не будем. Даю вам, знаете, слово.
Он помолчал. Весь его апломб вдруг улетел куда-то, и на миг я ощутил его ужас. И ту безысходность, безвыходность ту, в которой он жил.
– Я ведь все понимаю, Антон Антонович, – тихо и с жуткой тоской проговорил он. Словно волк завыл на луну перед смертью. – Если бы вы знали, как я бы хотел брать их под белы руки и вести, будто юных новоселов, будто новобрачных счастливых в светлые просторные лаборатории, в библиотеки. Если бы вы только знали… Но ведь война, Антон Антонович! Война! И мы с вами – не более чем партизаны на оккупированной территории!
Меня в пот ударило.
Не будь я навек осчастливлен предсмертным подарком Александры, то мог бы ещё засомневаться – искренен он или играет. Уж так театрально это звучало, так театрально…
Он был искренен. Он душу раскрывал передо мной. И это было самым страшным – что он ВОТ ТАК искренен.
– Я должен подумать, – глухо ответил я.
– Подумайте. Подумайте хорошо и мужественно. Я скоро приду снова, и тогда вы мне ответите.
– А если я отвечу отказом? – медленно спросил я.
Он помедлил.
– Тогда мне будет очень жаль, – сказал он. – До свидания, Антон Антонович, – он встал. И подал мне руку.
И мне пришлось её пожать!
О, тяжело пожатье каменной его десницы…
– Всего вам доброго. Желаю вам принять правильное решение.
– Я себе этого тоже желаю, – вымученно улыбнулся я. Тут я сказал ему чистую правду.
Он взялся за ручку двери, и снова повернулся ко мне.
– До свидания, Антон Антонович, – повторил он.
Когда он вышел, я верных минут пять сидел и обалдело смотрел на закрывшуюся дверь. У меня у самого будто мозги отшибло дубинкой той правоты, которую он излучал. Всяких я в этом кабинете видал, но вот вождей – не приходилось.
А ведь многое у него перекликалось с Сошниковым.
Но они ни в коем случае не нашли бы общего языка. Потому что Сошников старался понять и не лез воевать, убивать и калечить. А этот, наоборот, лезет воевать, а понимать с легкостью необыкновенной отказывался. Это, дескать, дело историков, а я простой биофизик, но факт есть факт, война идет, посему – пли!
И, как оно водится у вождей – пли прежде всего по врагу внутреннему, по изменникам и дезертирам, а враг внешний пусть уж обождет, пока у нас до него дойдут руки.
А потому, как оно почти всегда бывает – беспомощный Сошников пускает слюни и поет «Бандьеру» в настывшей промозглой палате, а этот трудящийся отдает приказания и уверен, что чутье граждан России должно подсказывать этим гражданам кидаться на вражьи амбразуры по первому его слову.
Как сказал бы, вероятно, наш интеллигентный президент – урою. За Сошникова – урою.
Но сразу в ушах зазвучала эта смертная тоска: я все понимаю, Антон Антонович… Я даже вздрогнул.
Встал и, как обычно в моменты тяжких раздумий о судьбах мироздания, подошел к окну. Но там было уже неинтересно – темнело; и зажигались разноцветные и потому, несмотря ни на что, какие-то праздничные окна в квартирах напротив.
Получается, все-таки, что во всем и впрямь виноваты злобные русские патриоты? Элементарно, Ватсон!
Не складывается. Не складывается.
Во-первых, очень уж просто. Я допер до сей глубокой мысли через полчаса работы со своей отнюдь не исчерпывающей статистикой. А они года три по меньшей мере шуршат в своем подполье – и до сих пор их не повязали, лапушек. Парадокс?
Во-вторых, перемена вектора сюда не вписывается. Какого же рожна сей патриот начал гвоздить именно те умы, кои попытались сохранить Родине верность?
Мысль будто билась о стекло. И надо было ехать к Тоне. Тоска справа, тоска слева.. Я гибну, донна Анна!
Честно говоря, странно, что этого не произошло прежде – но после общения с этим хоть и израненным, но все равно замшелым командором я совершенно отчетливо встревожился за Киру и Глеба. Вчера я был, видимо, слишком упоен собой и своими играми, нет их дома – ай-ай, ну и ладно, бродят где-то. А игры-то пошли такие, какие нам до сей поры и не снились.
Словом, я немедленно позвонил Кире. И подошла теща.
Ну, я поздоровался, перекинулся парой фраз. Как-то она неуверенно говорила – словно стеснялась, или ей давали знаки со стороны, что отвечать. Я спросил Киру.
– Она сейчас не расположена, очень устала…
– Но с ней все в порядке?
– Да, с ней все в полном порядке…
– На пару слов хотя бы.
Теща загугукала в сторону, ощутимо прикрыв трубку ладонью. Казалось, она в чем-то убеждает Киру, просто-таки уговаривает.
– Здравствуй, Антон, – произнес голос Киры. Я её едва узнал. Совершенно больной голос.
– Кира! – сказал я встревоженно. – Ты не заболела, Кира?
– Почему ты так решил? – хрипловато и с явственным усилием произнесла она.
– По голосу.
– Нет, Антон. Я здорова.
– А Глеб?
– И Глеб здоров.
– Как диссертация?
– И диссертация здорова.
– Кира, у тебя что-то случилось?
– Нет.
Это была не она.
Это была она, очень похожая на маму, когда мама заболела, а потом ушла от па Симагина и рыдала о Вербицком.
Кашинский, я ведь тебя урою, если ты Киру обидишь. Я сейчас в заводе. Я Сталина видел, теперь мне сам черт не брат!
Таким вот тоном, такими вот отрывистыми фразами мама разговаривала с па в последние дни совместной жизни. Уже только формально совместной. Я все помню.
К сожалению. Лучше бы забыть. Ничего не понимал тогда – но какой это был ужас… Мир рушился. Медленно так, неторопливо и основательно: трещины, крошево, густые клубы цементной пыли… Почему я тогда не спятил?
– Как операция? – спросил я, изо всех сил постаравшись, чтобы хоть меня голос не выдал. Чтобы вопрос шел в одном строю с предыдущими. Как диссертация? Как операция?
– Антон, я больше с тобой не работаю, – голос у неё просто-таки рвался. То ли от слез, то ли от ангины, то ли… не знаю. – И с Кашинским больше встречаться не намерена. Ни с Кашинским, ни с кем. Прости. Считай, я тебя… – у неё зажало горло. Она прервалась, и я услышал странные сдавленные звуки, то ли бульканье, то ли горловое квохтанье… я лишь через секунду сообразил, что она едва сдерживает истерику. Справилась. – Считай, Антон, я тебя предала. Одним сотрудником у тебя стало меньше.
Двумя, подумал я, почему-то сразу вспомнив о Коле. Проникающее ранение в область печени… Избави Бог.
– Киронька, да что случилось? Может, мне приехать? Хочешь?
Трубка стукнула, положенная, видимо, на телефонный столик, а ещё через мгновение раздался чуть растерянный голос тещи:
– Антон, извините Кирочку, но она убежала к себе. У неё какие-то огорчения. Я и сама толком не знаю – и стараюсь не приставать с расспросами. Ей нужно придти в себя.
– Понимаю. На работе?
– Вероятно. Хотите с Глебом поговорить?
– Н-нет, – после короткого колебания ответил я. – Я тоже тут… на бегу.
– Я так и думала, – с достоинством и даже несколько торжествуя проговорила теща и повесила трубку.
А о чем я мог бы сейчас с ним говорить? Будь умницей, слушайся маму, вспоминай меня пореже? Так он и сам все это делает.
Так.
Так-так-так. Что-то я, кажется, не то сделал.
Только этого сейчас не хватало.
Я прижался кипящим лбом к холодному стеклу окна и стоял в этой позиции, верно, с минуту. Вот тебе и донна Анна.
Ладно. Как учил нас в окопе близ станицы Знаменской старшина, назидательно воздев короткий и лохматый кубанский палец: «Шо есь баба? Баба есь мина замедленного действия. То она лежить себе тихохонько, полеживаеть, а то удруг кэ-ак бабанеть! Усе кругом удребезги. И хрен поймешь, с чего она бабанула. Ни с чего, просто момент в механизьме натикал…»
Ладно. Живы, здоровы – и слава Богу, по нынешним временам это уже немало.
А поеду-ка я к родителям, со сладостной оттяжкой подумал я. Вот уж где можно отмякнуть. Всегда.
Я надел куртку, попрощался с Катечкой и вышел в слякоть. Побрел к стоянке, запихнув руки поглубже в карманы и стараясь не глядеть по сторонам, на бесконечные «Фор рент», «Фор селл» в пустых витринах. Партизан под оккупантами, елы-палы. Маша, Маша, три