Очарованье сатаны — страница 24 из 39

– Ну глупость спорол. С кем не бывает, – повинился Иаков, смекнув, что наступает развязка и что избегнуть худшего вряд ли удастся. И тут, к счастью, ему на память пришли невероятные выдумки матери, ее готовность ради спасения человека не гнушаться ни ложью, ни обманом.

Что если, осенило его, уподобиться этим нелюдям, стать на словах их сообщником, говорить с ними, как равный с равными, громогласно одобрять их действия, – и он, мол, промышляет тем же, шастает который день подряд по всей округе и присматривается к пустующим еврейским кладбищам, чтобы чем-нибудь на них поживиться. – Я сам, скажу вам откровенно, – выпалил он, воспряв духом, – сюда на разведку пришел. Столько добра без всякой пользы пропадает! А ведь сейчас в Литве все – наше: и камни, и небо.

– Лучше, брат, не скажешь! Все наше – и камни, и небо, – согласился

Миколас. – Сколько из этих камней можно печей сложить и новых изб построить! – И он по-хозяйски обвел рукой все кладбище от пригорка до расписных ворот. – Правда, ксендз-настоятель на мессе говорил, что беспокоить и обижать мертвых – это грех и что мертвые не виноваты.

– Но сам-то он живет не в скособочившейся развалюхе, как некоторые его прихожане, а в хоромах. Все евреи виноваты – и живые, и мертвые.

Никакой разницы, – сказал неуступчивый возница Пранас и, недоверчиво косясь на Иакова, вдруг спросил: – А ты, разведчик, как думаешь?

– Я со своим ксендзом, даже если он не прав, никогда не спорю.

Святой отец – это святой отец, – не моргнув глазом, спокойно ответил

Иаков.

– Хватит, Пранас, лясы точить. Разберемся в другой раз. Никуда от нас не денется, если еврей… Мы тут работу еще только начали…

Поехали! – скомандовал Миколас.

Пранас неохотно закинул в телегу ломы, забрался на облучок, подождал, пока на сваленные надгробья примостятся его сообщники, хлестнул кнутом застоявшуюся лошадь и, обернувшись к застывшему у ворот Иакову, под дребезжание несмазанных колес крикнул:

– Эй, ты, проваливай отсюда! Если еще тут попадешься, мы с тебя и штаны, и голову снимем!..

“Сни-и-и-мем, – эхом разнеслось по округе. – Сни-и-и-мем…”

Разнеслось и затихло.

Оглушенный удачей, Иаков долго стоял у кладбищенской ограды, теряясь в догадках, какое чудо спасло его от грозившей расправы, – то ли выдержка выручила, то ли рассудительный вожак Миколас, не поверивший в его вранье, но отложивший “снятие с него головы” в надежде на то, что казнь над ним рано или поздно свершится и поэтому пока не стоит, мол, брать на душу еще и грех кровопролития.

Занятый разгадками, он не заметил, как к нему приблизилась коза, которая стала тыкаться невинной мордочкой в его штанину, жалуясь, видно, на то, что уже скоро полдень, а ее забыли подоить.

Пришлось отправиться в избу за ведерком.

Иаков доил ее, прислушиваясь к журчанию тонкой струйки молока, и понемногу приходил в себя от испытанного потрясения. Непривычная к мужским пальцам коза время от времени взбрыкивала от боли, и он просил у нее прощения, ласково приговаривая:

– Потерпи, хорошая, потерпи.

Дойка возвращала к исстари устоявшемуся и нерушимому порядку, восстанавливала все на прежние места, отменяла учиненный разор, и в душу, как струйка молока в ведерко, с безоблачного неба вливалось ощущение вожделенного покоя и неги. Даже вечные баламуты – вороны, и те угомонились на сосновых ветках.

Иаков прямо из ведерка отпил козьей благодати, отнес надой в избу и, прихватив с собой лопату, направился к обезглавленным могилам.

Их было больше дюжины. Миколас и его подельники выбирали не заросшие лишаями мха и подпорченные трещинами надгробья, а камни, которые были получше да поновей и годились для стройки.

В отличие от Иакова Данута-Гадасса выхвалялась, что знает, в каком доме, по ее выражению, живет на кладбище каждый мертвый. Он таким отменным знанием каждой пяди похвастать не мог, но порушенную могилу утонувшего в Немане Цалика Брухиса, малолетнего сына Баруха Брухиса, мебельного фабриканта, увидел сразу. Надгробный памятник Цалику был украшением кладбища.

Унаследовавший от деда Эфраима дар резчика, Иаков на огромном валуне вырезал резцом плачущего ангела со сломанными крыльями, парящего над местечком и роняющего слезы на его черепичные крыши. Сгребая сор и осколки, Иаков то и дело поглядывал на высокие не тронутые топорами деревья, на небо, куски которого никто, даже ломами, не в силах отколоть и растащить по своим затхлым углам, и в смятении безмолвно обращался к ним, как к живым и беспристрастным свидетелям, с мучившим его вопросом:

“Что случилось с человеком, если без всякого стыда и зазрения совести он может вмуровать в фундамент или в стену строящейся избы плачущего ангела или выложить дорожку к нужнику его каменными слезами?”

В сопровождении козы, изнывавшей от скуки и одиночества и неотступно ходившей за ним по пятам, Иаков обошел все руины, но, кроме разоренной могилы утопленника Цалика Брухиса, он ни одну не опознал.

Наверно, даже Данута-Гадасса затруднилась бы назвать тех, кого грабители навсегда лишили имени и права на память потомков. Правда, по преданию, накануне Судного дня, если в раннюю рань прийти на кладбище, когда на нем стоит такая же тишина, как на небесах у

Божьего престола, можно услышать перекличку мертвых:

– Лейзер!

– Шифра!

– Берл!

– Эфраим!

Иаков и сам однажды слышал, как кто-то грудным женским голосом настойчиво звал деда Эфраима.

– Это его звала с пригорка его любимая жена Лея, – сказала

Данута-Гадасса, когда он рассказал ее о том, что ему померещилось. -

Пробьет наш час, и мы с тобой тоже будем так перекликаться. Ведь тот, кто любил при жизни, тот и под дерном хоть окликом постарается напомнить любимому или любимой о себе.

Мать задерживалась в местечке, и чуткий Иаков стал волноваться. Не приключилось ли что-нибудь с ней – ведь от нее всего можно ждать.

Часами Дудаки, как и покойники на кладбище, никогда не пользовались; никто к ним не опаздывал, и они ни к кому не спешили. Время определяли легко и просто: закатилось светило – вечер, зажглись звезды – ночь, зарумянились небеса – утро. По расположению солнца в небе Данута-Гадасса уже должна была вернуться домой. Теперь же до ее прихода никуда не двинешься, кладбище не покинешь, к Семену на развилку со снедью не сходишь, на хутор в Юодгиряй, чтобы вернуть

Ломсаргису лошадь и повидаться с Элишевой, не поскачешь.

– Что, хорошая, будем делать? – спросил Иаков у своей постоянной спутницы и собеседницы – козы. Как он издавна подозревал, она понимала человеческую речь. В особенности некоторые, постоянно употреблявшиеся на кладбище слова, такие, как “смерть”, “похороны”,

“могила”, “горе”, “слезы”, и относилась к скорбевшим родичам покойников с неподдельным бабьим сочувствием. – Рыть могилу?

Та в знак согласия затрясла своей белой мудрой головой: будем!

– Но ни одна душа не должна знать, для кого мы ее роем. Понятно?

Влюбленным взглядом коза пообещала ему свято хранить и эту тайну.

Они подошли к обгорелой сосне, которую на две неровные половины рассекла шальная молния, и Иаков, поплевав на ладони, принялся по соседству с могилой деда Эфраима рыть для себя яму. Он рыл ее, пытаясь представить себе, что было бы с ним, если бы сообщники степенного Мотеюса ослушались своего вожака. Они, конечно же, без долгих разговоров прикончили бы фальшивого “литовца” ломами и он бы тут сейчас не вел задушевные беседы с козой, не размахивал лопатой, а валялся бы у кладбищенской ограды в луже собственной крови.

Обнаружив остывший труп, смерзшаяся от горя в сосульку

Данута-Гадасса должна была бы сначала втащить его в избу, обмыть, завернуть в простыню, как в саван, и еще вдобавок самостоятельно выкопать для сына вечное жилище.

Иаков не щадил себя, поддевал лопатой комья пахнущей загробной сыростью глины с таким удальством и лихостью, как будто мстил за что-то самому себе. Он и сам не мог понять, почему с такой легкостью, не гнушаясь ни лжи, ни обмана и поступаясь честью, объявил себя их сообщником. А ведь совсем недавно он пылко доказывал

Дануте-Гадассе, что честь и достоинство дороже жизни.

Он и дальше бичевал бы себя за малодушие и угодничество злодеям, если бы его внимание не отвлекла от вырытой ямы крохотная пичуга-красногрудка, которая сидела на желтеющем среди сосен холмике, словно на царском троне, чистила перышки, в перерывах беззаботно цвенькала, самим своим существованием как бы наглядно демонстрируя свое достоинство и подтверждая, что на свете нет ничего дороже жизни, как нет и большей чести, чем радовать Господа Бога, своего Создателя, бесхитростным и бескорыстным пением.

Через миг, испугавшись пристального и завистливого взгляда Иакова, она взлетела в поднебесье, а он еще долго и зачарованно всматривался в набирающую высоту птаху и думал о том, что Создатель человеку зря не приладил крылья, чтобы и тот в опасную минуту мог оторваться от безжалостной, могильной земли и поменять ее на розовеющие над

Мишкине облака.

Пока он всматривался в небо и предавался непраздным размышлениям, на проселке выросла фигура Дануты-Гадассы, которая по кочкам и рытвинам медленно катила низкую четырехколесную тележку с покупками. Первая возвратившуюся хозяйку учуяла коза и тут же, цокая копытцами по надгробным плитам, припустилась к ней навстречу. За козой, переселившись с избавительных облаков на землю и воткнувши в глиняный холмик лопату, зашагал Иаков.

Поравнявшись с матерью, он попытался вместо нее впрячься в тележку, но Данута-Гадасса этому решительно воспротивилась, словно боялась, что он по пути обязательно что-нибудь уронит. Коза плелась сзади, изредка останавливаясь, чтобы щипнуть на обочине еще не засохшую на июньском солнце, вполне съедобную травку.

– Ты все купила? – после тягостного молчания начал Иаков издалека в расчете на то, что, разговорившись, узнает от матери в подробностях все новости о положении в Мишкине и прежде всего о ближайших родственниках – Гедалье Банквечере и его дочери Рейзл.