– В монастырь? – У Пране вдруг сверкнули притухшие от болезни глаза.
– Там, уж будьте уверены, никто на ней не женится, – сказал Тадас
Тарайла и раскатисто рассмеялся.
– Тадукас! – вскрикнула Пране и запахнула халат, из-под которого виднелась сморщенная матовая грудь…- Тебя сюда сам Господь Бог послал! – Она бросилась к племяннику, окольцевала руками его шею и, осыпая ее судорожными поцелуями, стала, как в бреду, приговаривать: – Увези ее, Христа ради, забери! Умоляю тебя! Увези!
И поскорей!
– Увезем. Можете не сомневаться. И не ради Христа, а ради нашего общего с вами блага… – не задумываясь, пообещал он и вышел во двор.
Во дворе у “Опель-Кадета” с большим усердием Чеславас аккуратно укладывал на заднее сиденье корзину со всеми дарами суровой здешней природы.
Тарайла открыл дверцу машины, сел за руль, помахал Ломсаргису из кабины кожаной водительской перчаткой, включил мотор, и юркий
“Опель-Кадет”, подпрыгивая на выбоинах, покатил к Черной пуще.
Проводив Тарайлу, Чеславас еще долго слонялся без дела по двору и мысленно возвращался к его неожиданному и странному предложению. Чем больше он пытался понять, что за этим предложением кроется, тем опасней оно ему казалось. Что если этот лис Тадас увезет Эленуте с хутора не в обитель к послушницам-казимириткам, а передаст своим подручным, которые миндальничать с ней не станут и с молчаливого согласия своего начальника погонят туда, куда сам Господь Бог боится заглядывать. Но, может, он, Чеславас, возводит напраслину на заботливого Праниного племянника? Может, Тарайла действует из самых лучших и чистых побуждений, может, он действительно намеревается связаться с почтенным архиепископом Балтакисом, чтобы с его пастырской помощью спрятать Эленуте от всех бед, а их, Ломсаргисов, да и самого себя, оградить от неприятностей, от грозящей кары за пособничество и укрывательство евреев? Он же им, своим единственным родственникам, не враг, ведь не припомнил же он ему оставленный в сороковом саквояж с запретным содержимым, который Чеславас не только не передал по адресу какому-то его соратнику-подпольщику Пятрасу, но и от страха перед Советами предусмотрительно утопил в заброшенном колодце.
Ломсаргиса мучили сомнения. Он примостился на лавку под захиревшей яблоней и вперил взгляд в необозримую небесную пашню, засеянную
Главным Сеятелем крупными и яркими звездами. Кроме Бога, на хуторе не с кем было посоветоваться, что делать – отпускать Эленуте или не отпускать. Но Всевышний, как и всегда, колебался и не тороптлся с ответом…
Ломсаргис ерзал на лавке; звезды сверху подмигивали ему, и от их подмигивания у него рябило в глазах и слегка кружилась голова. Он щурился и то и дело переводил взгляд с небес на несчастную яблоню, которую он собирался столько раз срубить, но всякий раз не решался занести над ней топор. А вдруг произойдет чудо и по весне на ее почерневших, безжизненных ветках снова набухнут почки и она снова покроется белым, целомудренным цветом, а птицы хором восславят ее возрождение? Грех, великий грех рубить топором скукожившуюся надежду, подумал Чеславас, и неожиданно от этой мысли воспрянул духом. Будь, что будет, но он не доверится Тадасу, ни за что не отпустит с ним Эленуте. Не отдаст. И да будет милостив Господь Бог и да одобрит Он его нелегкий и рискованный выбор.
ЮОЗАС
– Нечего вам с матерью дольше в скособочившейся избе ютиться!
Перебирайтесь к твоему бывшему хозяину Банквечеру или в любой другой дом и живите в нем до ста лет. Вы это честно заслужили, – сказал бургомистр Мишкине Тадас Тарайла Юозасу Томкусу, который одним из первых присоединился к отряду повстанцев, очищавших местечко от пособников советской власти. – Никто из прежних жильцов уже никогда туда не вернется, уверяю тебя. Шесть веков тому назад князь
Гедиминас привел евреев к нам в Литву, а ты с Казимирасом Туткусом их благополучно увел из Мишкине, и, надо думать, навсегда.
Тарайла вдруг натужно прыснул.
Хохотнул и Юозас, обласканный словами строгого бургомистра, хотя шутка вышла не очень веселая. В том, что жильцы-евреи никогда уже не вернутся из Зеленой рощи, в которой еще прошлым советским летом они целыми семьями собирали спелую землянику и беззаботно покачивались в гамаках, натянутых между сосен, пропахших настоем терпкой и хмельной хвои, он и сам нисколько не сомневался.
– Сколько годочков ты на этого Банквечера горбатился?
– Почти два десятка, – ответил Томкус. – Я пришел к нему, когда мне было пятнадцать.
– За такой срок тебе положена не одна квартира, а, пожалуй, целых две. Собери пожитки и валяй на Рыбацкую. Твой напарник Туткус ни у кого не спросил разрешения – огляделся вокруг и без всяких церемоний вкатил со всеми домочадцами на Кудиркос к доктору Пакельчику.
– У Казимираса трое детей. А я один с матерью. Мне хоромы не нужны.
– А разве у Банквечера хоромы? – осведомился Тарайла. – По-моему, там всего-то три небольших комнаты и кухонька.
Тадас встал из-за письменного стола, заваленного циркулярами на немецком языке, и, разминая затекшие ноги, принялся чинно прохаживаться по скромно обставленному кабинету, где еще месяц тому назад заседали местечковые энкаведисты, а с побеленных стен на подследственных взирали улыбающийся в тараканьи усы сухорукий Сталин и болезненный, похожий на престарелого монаха-пустынника
Дзержинский. Время от времени Тарайла останавливался у большой карты, висевшей над столом, и, вынув из верхнего кармана офицерского френча остро отточенный карандаш, с упоением победителя отмечал на ней изящными, легкокрылыми птичками занятые немцами города.
– Подумать только – немцы уже до Минска добрались! А ты не решаешься без боя пустое жилье занять, – незлобиво попенял он Томкусу за нерешительность и нерасторопность. – Чего ждешь? Квартира чистая, уютная. Мебель отличная, из красного дерева. Палисадник с клумбами.
За окнами липы цветут.
– Место и впрямь замечательное… – поддакнул Юозас. – Мне там каждый уголок знаком. Ведь сначала я там не только шитью учился, но и полы мыл, и стены красил, и по субботам свечи гасил, а, когда Банквечеры уезжали в Расейняй или Каунас, оставался за сторожа. Но…
– Но что?
Томкус не нашелся, что ответить. Что-то удерживало его от того, чтобы сразу принять предложение Тарайлы и перебраться на Рыбацкую улицу. Он и сам не мог разобраться в своих чувствах, в которых причудливо и несовместимо смешивались и загнанный под ребра стыд, и неостывшая благодарность Банквечеру за науку, и тикающий в висках страх. Юозас с трудом представлял себе, как он станет жить в доме человека, который научил его премудростям своего ремесла и которого спустя двадцать лет он под дулом автомата навсегда угнал в Зеленую рощу. Ему казалось, что, переберись он под эту крышу, невидимый реб
Гедалье его в покое не оставит. Старик будет с утра до вечера следить за каждым его шагом, ни свет, ни заря садиться назло ему за швейную машинку и, негромко напевая на заунывный и немудреный мотив свою любимую песенку про бедного портняжку, строчить и строчить до одури, а в коротких промежутках между куплетами донимать всякими просьбами:
– Йоске! Подложи в утюг угольков! Йоске! Сбегай к Амстердамскому за нитками! Йоске! Помоги Рейзл повесить зеркало! Не приведи Господь
Бог, она еще его уронит и до срока разродится.
С легкой руки Гедалье Банквечера к Юозасу и прилепилось прозвище
Йоске. Даже мать Антанина, бывало, и та на всю окраинную Кленовую улицу окликала своего сына на еврейский лад:
– Йоске! Возьми топор и ступай дрова колоть!
В местечке не переставали чадить слухи, что Антанина родила своего первенца не от рыбака Алоизаса, литовца, а от богатого каунасского еврея, у которого в молодости служила в прислугах. Юозас не обижался
(евреи и Сталина между собой не без основания называли Йоске), он не опровергал эти злопыхательские слухи, ни с кем не лез из-за них в драку и даже кичился тем, что с детства свободно изъясняется на идише и знает наперечет всех евреев Мишкине, начиная от почтенного раввина Гилеля до местечкового сумасшедшего Мотке. Томкус и думать не думал, что наступят такие времена, когда его пристрастие ко всему еврейскому только усилит подозрения в том, что он не чистокровный литовец, за которого всегда себя выдавал, а байстрюк, отпрыск какого-то каунасского богача-еврея и что, если в Литву придут немцы, он за это может неотвратимо и жестоко поплатиться. Их приход не застал его врасплох. Йоске не стушевался и не запаниковал. Стремясь погасить тлеющие, как головешки, пересуды о его сомнительном происхождении, он быстро сориентировался и, cмекнув, что ему надлежит в новых условиях делать, пришил к рукаву белую повязку – опознавательный знак борцов за свободную от большевистских оккупантов Литву – и из друга евреев, с которыми всю жизнь якшался, превратился в их открытого недруга. Опытный Тарайла тут же выделил
Юозаса среди других повстанцев, оценил по достоинству его недюжинные знания быта, нравов и языка евреев и поручил как специалисту
“курировать” так называемый “еврейский участок”.
– Ключ от квартиры на Рыбацкой давно у меня в кармане. Но, черт подери, как-то все-таки неудобно туда перебираться! – сказал
Томкус. – Ведь Гедалье Банквечер столько для меня сделал – учил сопляка не только шить брюки, но и счету и письму.
– Перебираться неудобно, – передразнил его Тарайла. – А уводить его из дому в Зеленую рощу было удобно? Банквечер прожил в этой квартире достаточно долго, теперь твоя очередь. Таков, брат, закон природы – слабые уступают сильным. Понял?
– Понял.
– Ну тогда жду от тебя приглашения на новоселье, – подытожил
Тарайла, снова сел за стол, углубился в чтение циркуляров и распоряжений, разосланных немецким командованием по всей провинции и, не поднимая головы, буркнул: – Договорились?
– Договорились. Но…
– Опять ты со своим “но”. И этого ты у них нахватался. Они без “но” ни шагу…