Вселиться, скажем, в славный деревянный домик старосты синагоги
Файвуша. Или в кирпичный особнячок мясника Фридмана рядом с
Туткусом. От этих мыслей Томкус посветлел лицом, приосанился, еще разок прошелся по комнате, погасил свет и с долгожданным облегчением, растянувшись на тахте, смежил веки. Откуда-то, может, с устьев Немана, кишащего тайнами, как рыбами, вдруг приплыло желанное облако и накрыло Юозаса с головой.
Сон его был тревожный и чуткий.
Сначала ему померещилось, что кто-то тихонько постучался в дверь, но он и не думал выбираться из-под этого посланного Богом теплого покрывальца. Но, когда стук повторился, Юозас разлепил глаза и бросил в темноту:
– Кто там?
За дверью послышался шорох.
– Кто там? – снова спросил Томкус и на всякий случай схватился за прислоненную к изголовью винтовку.
– Откройте, – отозвалась темнота.
Женщина! Ее низкий грудной голос и выговор показались ему знакомыми.
Но сразу отодвигать тяжелый, царского литья, засов он не спешил.
– Вы не ошиблись?
Ему хотелось еще раз услышать голос незнакомки.
– Нет, не ошиблась, – сказала женщина. – Открывай, не бойся. Ты же меня никогда не боялся.
Предчувствие его не обмануло. То, о чем он совсем недавно толковал с
Тарайлой и чего больше всего опасался, сбылось. Элишева! Она никуда не делась, среди ночи покинула хутор Ломсаргиса и, несмотря на все подстерегающие ее опасности, пешком отправилась из Юодгиряя в
Мишкине, на Рыбацкую улицу.
– Элишева! – не веря своим ушам, воскликнул Томкус.
– Ты еще долго будешь держать меня за дверью? Открывай! И побыстрей! – приказала она.
– Сейчас, сейчас, – засуетился Юозас
Заскрипел засов, и в дом вошла Элишева в домотканом крестьянском платье и надвинутом на лоб черном платке.
– Проходи, пожалуйста, проходи, – пролепетал Томкус, не выпуская из рук винтовки.
Элишева шагнула за порог и в зыбком, призрачном свете приближающегося утра оглядела Юозаса с головы до ног.
– Больше года дома не была, а, когда пришла, меня встречают не хлебом-солью, а оружием, – натужно пошутила она. – Ты, наверно, со своей винтовкой и спишь, и по нужде с ней ходишь?
– Приходится, – признался Юозас.
– Убери ее куда-нибудь подальше. Она, чего доброго, еще и выстрелить может. И зажги свет!
Он не посмел ее ослушаться – все-таки хозяйка! – поставил винтовку в угол за манекены, зажег свет, сел возле “Зингера” на табуретку и, захлебнувшись молчанием, уставился на ночную гостью. Томкус ждал, когда она примется его допрашивать, что сталось с ее отцом и сестрой, и принудит его, беднягу, выкручиваться и клясться. Предвидя предстоящий допрос, он лихорадочно обдумывал свои ответы и мысленно готовился к защите, но Элишева, словно окаменев, стояла посреди комнаты и сама ожидала, когда он заговорит. Все вопросы, которые ей хотелось задать, как бы витали в воздухе, кружились над торчащей в углу винтовкой, над голой, без фотографий, стеной, над смятой подушкой со знакомыми вензелями в изголовье тахты, пропахшей чужим потом.
Тишина тлела, как запал, и грозила каждую минуту взорваться.
– А мы недавно с одним моим приятелем о тебе вспоминали, – не выдержав напряжения, первым взорвал тишину Юозас. – Я говорил, что ты вернешься на Рыбацкую, а он убеждал меня, что этого никогда не будет.
Томкус с каким-то злорадством вспомнил уверения Тадаса Тарайлы, что
Элишевы уже давно нет в Юдгиряе. Привирал, однако же, начальник, привирал, чтобы себе не навредить и от родственников подозрения отвести.
– А я возвращаться никуда не собираюсь, как и не собираюсь нигде оставаться, – спокойно промолвила Элишева, подошла к стене и осторожно погладила запекшееся, словно кровь, багровое пятно, оставшееся вместо сожженной во дворе бумажной родни.
– Как же так? – удивился Юозас и поймал себя на мысли, что она преднамеренно ни разу не назвала его по имени и обращается к нему, будто к безличному полевому камню. – Ведь ты же сюда вернулась.
– Не вернулась, а сделала коротенькую остановку.
Томкус промолчал.
– Наверно, отец и сестра Рейзл тоже где-то по пути останавливались?
Речь ее была вялой, заторможенной, казалось, Элишева говорит спросонья или после тяжелой болезни.
– Ведь останавливались? От Рыбацкой улицы до Зеленой рощи, если память мне не изменяет, далековато.
Откуда ей известно про Зеленую рощу? – вздрогнул Томкус.
– Останавливались, – промямлил он.
– И где же?
– В синагоге.
– Чтобы помолиться?
– Кто молился, наверно, а кто и не молился. Точно не знаю. Я стоял снаружи в охранении, под кленами, а клены шумели на ветру, и не было слышно, – объяснил он.
– Стоял под кленами?
– С ними внутри был Казимирас… Туткус…
– Туткус? А кто такой Туткус?
– До войны в полиции служил. И как доброволец тушил в Мишкине пожары, от президента Сметоны похвальную грамоту получил.
Элишева поправила сползший на глаза платок и о чем-то задумалась.
Видно, ее интересовали не похвальные грамоты за тушение пожаров, а совсем другие подробности совместной службы Юозаса с этим Туткусом.
– Скажи, а ты туда меня отвести можешь?
– Куда?
– В синагогу. Надеюсь, ты мне не откажешь. Ведь когда-то ты мне в любви объяснялся, даже обещал жениться и принять еврейство.
– Зачем тебе синагога?
– Чтобы помолиться. За отца и сестру. И за себя.
– Но ты же никогда в Бога не верила.
– Когда верить больше не в кого, волей-неволей поверишь в кого угодно.
– Cинагога заперта. На дверях амбарный замок, а ключи в штабе у Тарайлы.
Просьба Элишевы ошеломила Томкуса. Он никак не мог взять в толк, зачем она, рискуя собой, вообще пустилась среди ночи из Юодгиряя в
Мишкине и пришла сюда на Рыбацкую улицу. Неужели только затем, чтобы помолиться за отца и сестру в местечковой синагоге? Господь Бог выслушивает молитвы везде и всюду, даже – да не покарает Он его за кощунство – в отхожей, когда вдруг обручем кишки скрутит.
Невозмутимость, с которой Элишева выражала свои странные прихоти, поражала его и настораживала, но он старался не выдавать себя. Он ждал от нее не просьб, не воспоминаний, а проклятий, обвинений, слез, чего угодно, но только не этого – отведи, видишь ли, ее в синагогу, где с Господом Богом общаются только мыши.
– По-моему, тебе на людях лучше не показываться, – сказал Юозас.
– А мы все обставим так, что люди никакого внимания не обратят на нас. Кого в наше время удивишь такой картиной: под конвоем гонят куда-то еще одну пойманную еврейку. Упрешь мне дуло винтовки в спину
– и вперед! Только не говори, что мое место в сумасшедшем доме.
Просто не хочется быть счастливым исключением, отсиживаться на хуторе, вдоволь есть и спать. И проклинать себя за то, что я сбивала масло или доила в хлеву корову в то время, когда из дому угоняли моего отца и сестру. Ты меня слушаешь?
– Слушаю, слушаю. Ты не хочешь быть счастливым исключением.
– Так вот. Выведешь меня на улицу и погонишь, как их в Зеленую рощу.
Я хочу пройти от начала и до конца весь путь, который прошли они.
– Ты совсем сдурела! Зачем тебе этот маскарад?!
– Зря волнуешься! Я же не требую от тебя, чтобы ты меня расстреливал.
– А я никого не расстреливал… Никого! – задохнулся он от ярости. – Я стоял в охранении. – И повторил по слогам: – В о-хра-не-нии!
– Под кленами? – съязвила Элишева.
– Под кленами. Бог свидетель. А ты, вместо того чтобы не рыпаться и спокойно сидеть на хуторе, занимаешься тем, что играешь в дразнилки с костлявой и сама лезешь в петлю!
– А, по-твоему, висеть в петле с удавкой на шее и при этом оставаться в живых лучше?
– С удавкой на шее? Что ты мелешь! Тебя на хуторе не обижают, кормят, берегут. Да с тобой бы с радостью поменялся каждый из тех, за кого ты собираешься молиться.
– Свинью тоже кормят и холят, пока не прирежут, – не дрогнула Элишева.
За открытым окном загомонили, защебетали проснувшиеся птицы.
Рассвет, как заправский маляр, своей невидимой кистью начал перебеливать черновик ночи – дома, улицы, крыши, стены, потолки, половицы.
Так и не подыскав себе подходящей звездной пары, покинул небеса молодой белолицый месяц.
– Благодари Бога, что ты нарвалась на меня, а не на кого-то другого из нашего отряда, того же, скажем, Туткуса, – похвалил самого себя
Юозас. – Он бы с тобой не церемонился и зря болтовней язык не студил.
– Кто спорит – мне повезло. Другой на твоем месте не стал бы со мной миндальничать – нажал бы на курок только за то, что я посмела прийти в свой дом, чтобы минуточку посидеть за своим столом, погладить, как кладбищенские надгробья, родные стены, – выглянув в окно на запруженную новорожденным светом Рыбацкую улицу, сказала Элишева. -
Ведь тут умирала моя мама. Тут я родилась и сделала свой первый шаг.
И отсюда, Йоске, сделаю и последний шаг. Если ты мне поможешь.
Она впервые назвала его по имени.
– Ты уж прости за откровенность, но я еще не слышал, чтобы кто-то потворствовал самоубийцам.
Томкус прикусил губу.
– Говори, говори!
– По мне, если хочешь знать, уж куда лучше висеть живым с удавкой на шее, чем болтаться мертвым в петле, – сказал он после продолжительной паузы. – И поэтому я предлагаю вот что. Пока еще не совсем рассвело и на улицах ни души, выйти по окольным улицам из местечка на проселок, оттуда дойти до развилки, где своего Мессию дожидается Прыщавый Семен, а потом через Черную пущу прямиком на хутор Ломсаргиса. Ты туда успеешь как раз к завтраку, в Юодгиряе тебе обрадуются и простят твой побег. Я не хочу, чтобы ты… ну ты сама понимаешь, чего я, ей-Богу, не хочу… сама догадываешься, о чем я…
– Ладно, жених, – перебила его Элишева. – Не трать зря на уговоры время. Не отведешь – сама пойду.
Томкус сплюнул, вытер рукавом губы и молча засеменил в угол к своей винтовке.
– Твое упрямство осточертело, – сказал он. – Я пошел на службу. А ты как хочешь – лезь в петлю сама или продолжай, пока тебя не застукают, сидеть у своих надгробий.