26 обжигает мои губы, и я вступаю, мучимый жаждой, в безмерное жёлтое пламя, колеблющееся на поверхности пирамид Гизы. Вокруг всё плавится и пылает, тем не менее окружающее пространство пропитано свежестью, этим волнением, рождающимся на перекрестке трех линий, которые, чтобы достигнуть солнца, поднимаются, соединяясь на сияющей вершине пирамиды.
С религиозным трепетом я подхожу к её основанию. Каждый блок в рост человека. Затем отхожу в сторону. Гигантский хребет, изогнутый хвост и удлинённые лапы Сфинкса образуют узкие островки тени. В одном из них одиннадцать арабов, погонщики ослов и проводники, почти слились воедино, растёкшись грязным пятном вокруг миски с водой, нескольких луковиц и блюдом с подгоревшей пиццей.
Вторая группа темнеет в ослепительном блеске: египетская семья обедает прямо на песке. Тонкая прозрачность чёрной вуали вокруг чернейших глаз. Анахроничный меховой воротник на этом туалете из европейского шёлка. Няня из Хартума27 держит угольно-чёрного младенца на твёрдом сгибе рукава своего одеяния из грубой белёсой шерсти, укутывающего её тело и закрывающего лицо. Когда она встаёт, то его грубый и тяжёлый шлейф стирает следы её босых ступней на песке. Солнце кусает складки чёрной мелайи28 хозяйки, скрывающей даже её нос.
Позвякивают её золотые браслеты. Дзирдзир дзирд-зирдзир изящной трясогузки и парижский щёголь, танцующий на грубом вечном граните. Тув тув горлиц и голубей со сломанным клювом Сфинкса. Иа иа иа осла в дальней пальмовой роще.
XV. Я проглотил бы пирамиду
голоден. Через час можно будет поесть в гостинице «Меана». Между тем раскалённая пирамида превосходила все привычные представления: старое золото, оранжевый бархат, застывшее розоватое пламя и т д. и т. п. Ничего ностальгического. Ничего вечного. Они ничему не учат. Никому не повелевают. Скорее, предлагают поскорее сесть за стол, или, ещё лучше, устроиться прямо здесь, посреди роскошно сервированной пустыни. Ароматный пар её сытных блюд извивается, пытаясь проникнуть в мои ноздри. Её корка растрескивается с грандиозной и мудрой мощью отражательной солнечной печи. Всё готово. Я невольно прищёлкиваю языком. Не зря далёкие пальмы приветственно кивают пучками листьев на своих верхушках поверх дюн, волшебным образом превращающихся в горы халвы и лукума, украшенные миндалём и орехами. Небо сладкое и маслянисто-белое как превосходная мастика29 та самая, в какую упала и умерла любимая дочка самого гениального кондитера Египта.
Устроившись в растущей тени Сфинкса, я совсем забыл о завтраке в отеле «Меана» и задремал, пережёвывая лакомый кусочек Пирамиды. Когда я очнулся от сна, то тени уже шагали по пустыне как призрачное войско. Пирамиды Гизы представлялись мне построенными из кристаллизованных фисташек. Я отведал ещё и их, предвидя, что когда я вернусь в Каир на немыслимой скорости, то буду вспоминать их как промелькнувшее романтическое видение. Уже разливалось жидкое красноватое золото заката, романтического, как в романах Виктора Гюго. Справа светлая сияющая игла минарета и высокий пучок на верхушке самой высокой из пальм растворялись как две сладкие пастилки в серебристой воде сумерек.
В полночь в гостинице «Семирамида» дыхание Нила мягко приоткрыло моё окно. В пустоте ночи круглая луна легко балансировала на пышной листве банана.
– Эх! Эх! Эх! – доносились ночные гафиры,30 окликая одна другою.
Затем я проглотил луну, пока её не украли, подумав, что подкрепиться никогда не поздно, настолько я был зачарован этим соревнованием арабских сладостей.
XVI. Прогулка с моей матерью по пляжу старого порта
В один из обычных январских египетских дней, медлительных, мягких, экстатических и золотистых, я отправился навестить Константиноса Кавафиса,31 знаменитого греческого поэта, отдававшего предпочтение своей родной Александрии перед своими далёкими и отвлечёнными Афинами.
Он с воодушевлением рассказывал мне об известном итальянском публицисте Катраро32 пока я обдумывал и оценивал причины исторической ностальгии, могущие связать душу поэта с лазурным полукругом Старого Порта, теперь заброшенного, но когда-то заполненного роскошными двухмачтовыми галерами.
Это была одна из тех вечерних прогулок, какие так любила моя мать, и в которых я, тогда шестнадцатилетний, сопровождал её, стараясь согласовывать свои мечтательные шаги с её решительной и торопливой поступью. Казалось, что она гналась за своими горестными воспоминаниями; я был зачарован пламенеющим закатом, мастером войны и героизма, раз за разом разыгрывавшим всевозможные сцены сражений облаков, пурпурной кавалерии, залпов солнечных лучей, крушения золотых замков и т. п.
Нас осаждало ужасное зловоние огромной скотобойни, лиловатой лачуги, заваленной окровавленными шкурами, кучами отходов в сопровождении раздражённого мычания. Мои ноздри помнят отвратительное дыхание всемогущей смерти в этом зловещем пейзаже, посреди теней призрачного стада, испугавшегося арабов в чёрных юбках и шлёпанцах, проходивших мимо по берегу, вдоль сверкающей воды. Теперь огромной скотобойни больше нет, просторный мощёный причал, защищённый бетонными блоками, позволяет без труда подойти к римским развалинам, выступающим из синей морской глубины.
Свежая летучая морская соль горьких воспоминаний. Дерзкий шёпот пены, подстрекавший меня в детстве к нырянию. Два наших эбеновых профиля на фоне светящегося неба из белой мастики, выделяющиеся на розовом ногте пальца одной из двух рук Старого Порта. Другая рука выдвигает далеко в открытое море форт Кайд-Беи33 древнее строение, белёсое и обветшавшее, которого, вероятно, не замечали мечтательные глаза Кавафиса, поскольку перед его взором высился когда-то стоявший на его месте древний маяк, одно из семи чудес света.
– Вернёмся домой, Том! – сказала мать.
– Вернёмся назад, – говорю я сейчас моему спутнику. Внезапно мутный закат превращается в огромную скотобойню прежних времён, дымящиеся красноватые внутренности вываливаются наружу над банановой плантацией, испепеляя её изумрудные листья.
На перекрёстке я обнаружил целый геометрический лабиринт сооружений английской караульной службы и ступеньки, которые я, возможно, видел ещё в детстве, и которые остались в памяти, как и балки балкона в моём отчем доме. Этот шум голосов школьников и куриное кудахтанье доносятся до меня из сегодняшнего дня, или из далёкого прошлого? Над минаретом и муэдзином, уже поглощёнными ночной тьмой, высится пальма, благословляющая порог дома поэта Кавафиса.
XVII. Греко-египетский поэт Константинос Кавафис
Вот он, маленькая седая голова умной учтивой черепахи, тщедушные руки, гребущие откуда-то из глубины вечной греко-римской тени, тёмно-красный бархат и покрытые вековой пылью картины.
Также расшиты золотом тёмно-красные панталоны слуги суданца, подающего мне бокал виски с содовой и традиционное мезе,34 из греческого сыра. Угощаясь тем и другим – он неторопливо, подобно аркадскому пастуху, а я, напротив, как будто мне нужно куда-то бежать – мы ведём беседу о поэзии будущего.
Кавафис хвалит футуристическое движение, но при этом объявляет гигиенической свою «символическую интерпретацию исторических периодов, на которые делится наше бренное существование».
Он добавляет:
– Эта интерпретация, лишённая старого метра и рифмы, должна иметь форму верлибра.
Я отвечаю ему, что можно обойтись без верлибра, достигнув желаемого эффекта при помощи свободной поэтической прозы, лучше отражающей нашу великую механическую скоростную цивилизацию.
Беседа становилась всё более увлекательной. В спор вступали остальные почитатели. Звучали дифирамбы в честь нашего знаменитого хозяина. Я продемонстрировал на примерах, что греческий поэт Паламас,35 соперник Кавафиса, напоминает Виктора Гюго с его словесными излишествами, а также Ламартина с его сентиментализмом; Малакассис36 это ничто иное как смесь де Мюссе и Салли Прюдом; Порфирас37 самый юный из греческих поэтов, объединяет черты Бодлера и Верлена; сонеты Грипариса38 заставляют вспомнить о сонетах Жозе Мария де Эредиа.39
Растроганный хозяин дома предложил нам новую порцию мезе из сыра и объяснил мне своё желание уточнить, буквально запечатлеть в своих вольных стихах народный язык димотику,40 то есть, греческий народный язык, прославленный знаменитым лингвистом Психарисом.41
Димотика отличается мощной витальностью по сравнению с классической грамматикой, которая, будучи строго традиционной, уже давно обречена закончить своё существование в библиотечной пыли.
Димотика динамична. В ней представлены все необходимые заимствования. В особенности, итальянские заимствования.
Кавафис продекламировал несколько стихотворений, в которых итальянские слова дверь шляпа чулки перчатки карьера42 звучат гармонично, как необходимые, хорошо пригнанные неологизмы. Он показал мне, насколько фальшиво в данном случае звучали бы английские, французские или испанские эквиваленты.
Он говорил об ибсенизме43 театральных авторов Ксенопулоса44 и Нирванаса.45 Спиро Мелас,46 напротив, разворачивает почти футуристическую деятельность в своей «Свободной сцене», где произведения авангардистского французского театра великолепно интерпретируются им вместе с Марикой Котопули,47 Дузе,48 по мнению влиятельной греческой ежедневной газеты «Элефтерон вима».
Когда наконец Кавафис, уступив настойчивым просьбам присутствующих, решил продекламировать кое-что из своей неизданной лирики, то Катраро вмешался, чтобы объяснить нам загадочное название: Бог покидает Антония. У Плутарха написано, что когда в Александрии Антоний49 поддался чарам Клеопатры, то однажды вечером он услыхал, как вдали над морем мелодично звучал хор в сопровождении мандол и флейт. Все в восхищении прибежали на берег, но никого там не увидели. Это был Дионис, покровитель Антония, покинувший своего протеже.