Очарованная душа — страница 156 из 205

азад дороги нет! Аннета сама себе ее отрезала! Ее знакомые не сговаривались между собой, но она всюду натыкалась на запертые двери и непроницаемые лица. Нет места для нее ни в государственной школе, ни в частной. Никаких уроков в буржуазных домах, которые раньше были для нее открыты. Ей не отвечали на письма. Один профессор, которого она в свое время слушала в Сорбонне и который всегда принимал в ней участие, ответил ей визитной карточкой с буквами «Р.Р.С.» <Р.Р.С. – pour prendre conge; в данном случае – разрыв знакомства.>. Ее бойкотировали... Ах, эти твердые и упрямые лбы старой, заматерелой университетской буржуазии! Им свойственны великие добродетели; дух самоотречения роднит их с высокими образцами стоиков Рима и моралистов древней Франции, которых они слишком хорошо изучили. Но они создали себе культ непреклонной нетерпимости мышления и присягают поочередно только своему Богу, своему Королю или своему Закону, своему Отечеству. Их ноздри еще вдыхают запах если не тел, то душ еретиков и отступников, которых сжигают на костре за неприятие их символа веры. Впрочем, пусть их не судят за то, что сами они верят только на словах и избегают нести бремя своей веры! Мы не смешиваем их с теми борзописцами, которые корчили из себя Тиртеев, сидя дома на печке и пряча свои зады от шрапнели, способной мгновенно обратить их в бегство, и от окопных жителей, горевших желанием приложить к ним свою печать грязными сапогами. Эти непреклонные буржуа отдавали войне свою кровь. Не было среди них ни одной семьи, которая не внесла бы своей доли. Аннете это было известно. Она не осуждала их за жестокость. Бесчеловечность скорби человечна, слишком человечна! В особенности если скорбь не уверена, что не ошиблась. что плуты-жрецы не возложили жертву на сомнительный алтарь. Но так как признать это значило бы дойти до предела отчаяния, скорбь стискивала зубы и скорей была готова пойти на смерть, чем признать свою ошибку. Горе тому, кто не поддается всеобщему увлечению, кто отказывается подчиниться, кто стоит в стороне от стада и уже одним этим подрывает его символ веры!

Аннета снова пустилась на поиски недельной или хотя бы поденной работы, как двадцать лет назад, когда Марк еще лежал в колыбели. Теперь ей перевалило за сорок, и казалось, что это будет еще труднее. Но "вышло как раз наоборот. Она чувствовала себя более гибкой, чем в двадцать пять лет. Это ее странное возбуждение объяснялось, пожалуй, не одним только душевным облегчением, вызванным окончанием войны. Оно коренилось в состоянии физиологического равновесия, иной раз свойственного этапу жизни, который подобен высокому плато между двумя крутыми подъемами. Человек наслаждается восхождением, преодолением крутизны, обходом пропастей, в которые мог свалиться, здоровой усталостью хорошо поработавших мускулов, свежим воздухом вершин, который он вдыхает полной грудью. Что будет после, об этом еще будет время подумать! «Я не спешу. Что у меня есть, то мое. Этот глоток воздуха – мой. Надышимся же хорошенько! Кошмар, который душил Европу и меня, все это нагромождение страданий рассеялось на время, – на время, которое пройдет слишком быстро, – но ведь все проходит, и я тоже уйду. А этим временем надо уметь наслаждаться. И я умею...»

Она находится в той поре, когда люди наконец познают ценность текущего часа. Он хорош, этот час, если иметь крепкие зубы. Не беда, что в траве много колючек, – она густа и сочна, и от примешанной к ней горечи она даже еще вкуснее. Аннета пасется на своем лугу. Аннета знает: будут ли радости, будут ли горести, ей-то уже недолго выщипывать и выдирать их. Поэтому она не терзает себя, как ее сын, вопросом о том, что будет завтра и даже по скончании века. (Это удел молодых, она познала его!) В тайниках души сын осуждал ее; об этом иногда с горечью говорили его глаза. Он находил, что она поступает, как все нынешние – все эти эгоисты, близорукие, беспечные, все эти «после меня хоть потоп», все, кого он проклинал. Но ее-то он ведь не проклинал. За время общих испытаний она сделалась как бы частью его самого, и его озлобление отступало перед загадочной ясностью голубых глаз, Которые смеялись над его насупившимся лицом. То, чего он в ней не понимал, он все же принимал, даже если – не принимал этого в других... Несправедливость? Слабость? Ну и что же? Хорошо быть несправедливым к тому, кого любишь! В этом и состоит справедливость. Об этом не рассуждают.

Но почему, однако, они смеялись, эти глаза, даже над муками, тень которых набегала на лицо любимого сына, даже над горестями своего времени, даже над трудностью собственной жизни? Жизнь, право же, не давала ей слишком много поводов для смеха! Когда Аннете случалось подумать об этом, она готова была укорять себя... Но один повод у нее все-таки был – тайный, страшный, из тех, в которых не признаются самой себе, ибо они похожи на оскорбление самой себе, своему сердцу, – на оскорбление, нанесенное неумолимой силой, появившейся неизвестно откуда, неизвестно из каких темных глубин... Она переживала бабье лето и чувствовала, как, сливаясь со всей ее любовью к самым дорогим существам, со всем потоком ее страстей, со всем обновлением прожитой жизни, в ней возникает странное равнодушие... Равнодушие людей, которые и в страстях своих, и в страданиях, и в радостях так часто прибегали к Иллюзии, что ее путы износились и ослабели. Если все же на теле остаются их глубокие следы, то лишь потому, что это доставляет наслаждение, и человек сам украдкой подтягивает ремни. Они держат, потому что ты это любишь, потому что ты этого хочешь, потому что ты хочешь, чтобы они держали... А если не хотеть?

Знаем, знаем! Лучше не думать об этом... Но что толку в том, чтобы не думать? Все равно знаешь! Ясные, грозные и смеющиеся глаза Освобождения...

Такие тайны не поверяют молодым людям, и лучше самому не углубляться в них, если хочешь действовать. Но когда такая сыворотка влита в кровь, она не вредит натуре сильной и уравновешенной, она не нарушает равновесия, а лишь устанавливает его на более прочных основаниях. И активность ничего от этого не теряет: она становится только более твердой, более радостной, так как освобождается и от страха и от надежды. Подобное явление трудно объяснить, и нет для него достаточно мудрого толкователя, но только с этого периода начинает человек в полной мере наслаждаться жизнью и деятельностью, ибо все его лихорадочные порывы отныне озарены этим ослепительным светом, этим открытием ("Но только смотри, никому не выдавай своей тайны! "), что «все – Игра».

Такой был общий дух эпохи – знамение послевоенного времени. Деятельность была так страшна, вовлеченные в нее страсти так сильны, что продолжать можно было только ослабив высокое напряжение духа: «играли» с жизнью, «играли» с ужасом, как «играли» с радостью, как «играли» с любовью, с честолюбием, с ненавистью. «Играли» инстинктивно, не признаваясь самим себе... Великая опасность эпохи, которая на время утратила ощущение ценностей жизни и для которой самыми значительными ценностями стали игрушки! Мало было людей, которые – одни больше, другие меньше – не были бы захвачены этим духом «игры»... Аннета, восприимчивая ко всем проносившимся мимо дуновениям, также подвергалась заразе, но только она привносила в игру свой стиль. Очарованная душа, она была к этому предрасположена!..

Но, играя в жизнь, она перестала интересоваться только своими картами; она лучше разбиралась в картах партнеров, – не для того, чтобы выиграть у них, а для того, чтобы играть за них. И если бы они выиграли, она бы сумела сделать так, чтобы и для нее не все оказалось потеряно; когда их поле бывало убрано и снопы связаны, она все же умела подобрать для себя несколько колосьев смеха и забавы. Она хваталась за то, что было смешного в неприятных положениях, выпадавших в лотерее на ее долю, и за то, что было смешного в выигравших счастливчиках, которые эксплуатировали ее. Бургундская ее кровь победила. Куда девалось все ее пуританство, склонность к пессимизму, которая могла бы быть оправдана горестями эпохи и ее личными невзгодами! Аннета идет своей дорогой, свободная от ярма, ей никого не надо учить уму-разуму, ей ни до кого нет дела; глаза ее смеются, и она говорит себе: «Мир таков, как он есть. И я тоже такая, как есть. Пусть он меня потерпит! Ведь я-то его терплю!»

Даже этот обожаемый сын, самая дорогая Иллюзия ("Мое сокровище! Ты тоже, как все остальное! Свет очей моих... Без тебя весь мир для меня померкнет!) – она уже не требовала, чтобы он стал ее подобием, чтобы он думал, как думает она, любил то, что она любила... – Она смеялась, заглядывая ему в душу свободными и любопытными глазами и находя там раскаленный мир и вихри дыма. О, не все там было прекрасно, далеко не все!

Она видела, как копошатся довольно скверные животные, жестокие и жадные: ненависть, гордость, похоть, все пороки, порожденные духом насилия, однако ("Слава богу!.. Но бога ли я должна славить? Слава моему чреву, которое создало тебя! ") там не было никаких пороков низменных... Много маленьких волчат... Ну что ж, в лесу молодости без них не бывает! «Удирайте! Я там посадила егеря! Пусть учится своему делу!»

Она улыбалась своему дорогому мальчику, а тот отвечал ей грозовым взглядом... «Какая у тебя бессердечная мать! – весело думала Аннета. – Не так ли, бедный мой Марк? Тебя ждет еще столько трудностей и битв! А она тебя и не пожалеет! Полно, она знает (да и ты знаешь), что через это надо пройти, и пройти одному, и ты пройдешь, – избитый, измочаленный, быть может, израненный, но закаленный! Что толку в доблести, не знающей риска, сохраняемой в безопасном месте? Рискуй! И бросайся в огонь семижды семь раз! Когда выберешься, ты мне скажешь спасибо».

Вот почему она понимала, что он хочет покинуть ее и ее дом. Хотя она и предоставляла ему полную свободу и благоразумно воздерживалась от расспросов о том, о чем он сам не заговаривал, однако подозрительному и обидчивому Марку казалось, что мать следит за ним. Он чувствовал себя скованным, и это его раздражало, он с трудом сдерживал неукротимое желание высказать это матери. А ей и не нужно было, чтобы он сказал это; его вспышки и предгрозовое молчание говорили за него. Она предупредила события... Кстати, и материальные обстоятельства делали совместную жизнь трудной. Новая квартирная плата вынуждала менять квартиру, а жилищный кризис не позволял найти в Париже что-нибудь подходящее по доступной для них цене. К тому же не было денег, и бесплодность погони за заработком должна была, по-видимому, заставить Аннету в конце концов покинуть Париж.