– Гнусную работу я тебе задал!.. Что, малыш?.. Я знал! Я это нарочно... Я держал пари с самим собой, что ты не придешь. Я поставил об заклад свою голову... А ты пришел. Я проиграл. Что ж, это тоже выигрыш...
– Симон! – сказал Марк все еще дрожащим голосом. – Чем я могу тебе помочь?
– Ничем. Тем, что ты пришел. Ты мне доказал, что в этом борделе, который называется жизнью и который я скоро покину, есть все-таки один маленький мальчик, который не совсем еще продался, который не отрекается от себя, который не отрекается от меня... Можешь дрожать... Да, ты дрожишь... как на суде... Ты держался не очень хорошо! Тебя напугали. Тебе стало страшно, и ты поспешил попросить прощения. Ты взял свои слова обратно... Не важно, все-таки ты сказал!.. Ты вышел один против волков, горностаев и свиней... А это не так уж плохо для маленького мальчика! Я был тебе благодарен. У тебя в требухе больше честности, чем у всего стада.
Марк был более унижен, чем польщен. Он отшатнулся, готовый встать на дыбы, и с горечью заметил:
– Ты выдаешь мне патент на честность? Благодарю...
– Ты, вероятно, считаешь, что я не имею права выдавать такие патенты?
Ошибаешься, дорогой мой! В честности я толк знаю!.. Когда я говорю:
«честный», я не имею в виду кастрированного барана. Пусть у тебя вся шерсть в крови и гное, – все-таки ты честен, если не бежишь, если не говоришь, как трус: «Это не я», если плюешь им в рыло: «Я! Ме, me! adsum qui feci», <Я, я это сделал (лат.). – стих из «Энеиды» Вергилия.> если ты готов отвечать за то, что совершил...
– А ты готов? – спросил Марк.
– Я готов! И если бы можно было все начать сначала, я сделал бы то же самое... Только лучше!
Марку не хотелось спорить.
– Зачем? – пробормотал он.
– А жить зачем? Жить – значит либо убивать, либо быть убитым.
– Нет! – закричал Марк и по-детски вскинул руки, как бы защищаясь.
Симон посмотрел на него с улыбкой жалости.
– Эх, ты, молочный теленок! Тебе бы все матку сосать!.. Полно! Ведь уж на лбу рожки прорезаются!
– На арене бык всегда обречен...
– Что из того? Постарайся, чтобы по крайней мере зрелище было красиво! И выпусти кишки матадору!.. Я, как идиот, запутался рогами в лошадиных внутренностях... Ты это сделаешь лучше, чем я.
– Ты затем и вызвал меня, чтобы сказать мне это?
– А что ж тут такого? – сказал циклоп, выпрямившись во весь рост. – Это мое завещание обществу!
– Ты ему завещаешь чудовище?
Единственный глаз загорелся веселым огоньком и смягчился. Симон стиснул тяжелыми руками худые руки своего молодого друга.
– Бедное маленькое чудовище! Оно боится своей тени... Ну ничего, я тебя знаю, ты будешь бороться... Хочешь – не хочешь! Кто быком родился, быком умрет. У того не вырежут... Но это твое дело! Мне этим заниматься нечего... Я тебя вот для чего вызвал, мой мальчик (в такую минуту я лгать не стану): можно иметь дубленую шкуру и сердце потверже кулаков, можно ненавидеть людей и жалеть, что не удалось взорвать всю лавочку, а все-таки, когда собираешься исчезнуть, минутами чувствуешь слабость в ногах, и язык, пересохший бычий язык, так и чешется от желания один раз, еще один-единственный раз лизнуть шерсть другого бычка...
Он взглянул на Марка, и Марку захотелось спрятаться. Симон чувствовал, как дрожат его руки. Он шепнул Марку с грубоватой нежностью:
– Тебе было бы очень трудно меня поцеловать? Ни жив, ни мертв, Марк поцеловал его.
– Благодарю. Ступай! – сказал Симон. – Я любил тебя одного.
Марк не мог найти дверь. Симон с братской заботливостью проводил его.
У Марка не хватало сил обернуться и сказать «Прощай!» человеку, обреченному на смерть. Наутро голова свалилась.
Все эти дни Марк откровеннее, чем когда-либо, делился в письмах своими мыслями с матерью. Для душ близких разлука – самое большое благодеяние: она освобождает их от застенчивости, она ломает все лежащие между ними преграды.
Это была странная переписка. Никто бы не подумал, что это переписка матери и сына. Оба чувствовали, что стоят вне пределов общества. В глубине души они были не только свободны от его предрассудков, от его условной морали и от его законов, – к этому в наши дни пришли тысячи мужчин и женщин. Безошибочный инстинкт помог им выработать для себя свои законы, свой моральный договор о союзе и единстве, тайный договор между матерью и ее детенышем, заключенный в джунглях и продиктованный самою природой. По мере того как детеныш подрастал, их отношения менялись, мать незаметно превращалась просто в старшую и более близкую. Ведь теперь они на одном берегу, и водный поток больше их не разделяет: они пьют из него рядышком. Каждый приносит другому свою добычу – свой опыт жизни в джунглях; они им делятся – и новым и старым. И нельзя сказать, чтобы самый старый опыт казался молодому устарелым, нельзя сказать, чтобы старшая считала несущественным последний опыт младшего.
Марк написал ей все о драме, с которой жизнь столкнула его так близко, что нож гильотины, падая, казалось, просвистел над самым его ухом.
Он писал, что если нож упал не на его шею, то это простая случайность:
Симон мог быть Марком, а Марк-Симоном. Отчаяние, безумие, преступление живут в каждом из нас. Одному удается устоять, другой сваливается, кто может сказать – почему? «Это был он, но мог бы быть я. Я не имею права никого осуждать...»
Его не удивляет ответ Аннеты:
«Нет, ни ты, ни я, – мы не имеем права осуждать этого несчастного...»
Она пишет о Симоне с жалостью человека, который все понял. Однако она прибавляет (и сердце Марка екает):
«Но это неверно, мой дорогой, что он мог быть тобой, что ты мог быть им. Ты – это только ты: мой плод... Его можно сорвать с дерева. Но червивым он быть не может... Преступление и позор живут, – да, я это знаю, – и в тебе и во мне. Но они никогда не обретут власти над нами. Как бы тебя ни тянуло... (А тебя тянуло! Ты мне об этом не говорил, но я догадываюсь... Да и почем ты знаешь: может, меня самое тянуло?..) Но, слава богу, преступление и позор сами отворачиваются от нас!»
Марку становится жарко. Он дрожит... «Тебя тянуло...» И ее, ее тоже «тянуло»... Она так прямо ему об этом и пишет... Одним движением она смела его тайный страх. Если бы она находилась у края тех же пропастей и все-таки устояла, он, мужчина, должен устоять и подавно. Однако, чтобы испытать ее, он заходит в своей откровенности дальше, чем когда бы то ни было. Он описывает ей то безумие, которое молодые люди вынашивают порой в себе и от которого он очнулся внезапно, задыхаясь, судорожно шевеля пальцами, в минуту, когда был на грани подлости. "Что я ей написал!.. – думает он. Но она ему отвечает:
«Ты был на грани. Ты заглянул в бездну. Это хорошо. Теперь ты не будешь застигнут врасплох. Я затем и создала своего Марка, чтобы он рисковал. Но я создала его и затем, чтобы он умел сопротивляться. Рискуй! Я тоже рискую, и я рисковала. Погибнуть суждено не всем».
И прибавляет со своей непринужденной, серьезной и насмешливой улыбкой:
«Я двадцать раз пробовала. Мне это никогда не удавалось. Искуснее меня ты не будешь. Смиримся, мой мальчик, и поцелуй меня!»
Дойдя до этих строк, Марк затрепетал от радости. Пол заходил у него под ногами. Вместе с дымом сигареты он выпустил все свое затаенное, чего он всегда стыдился.
«Иди в другие легкие»
В этот день на улицах он вдыхал все тот же загрязненный воздух. Но он говорил себе с вызовом и насмешкой:
«У меня есть и свой воздух. У меня под ногами твердая земля. В жилах у меня кровь моей матери, моей Ривьер».
Но река не была золотоносной. И жизнь была трудной в ту зиму. Марку ни в чем не было удачи, да и здоровье сдавало, сказывались лишения. Он не хотел обращаться за помощью к матери, и даже когда она сама предложила ему деньги, он из глупого самолюбия отказался. Во-первых, он подозревал, что ради него мать отказывает себе в самом необходимом. Во-вторых, этот глупенький петушок не считал возможным принимать деньги от женщины... Разве мать-женщина?.. Да, для него – женщина!.. Он сухо отказался:
«Не вздумай настаивать!» Она и не настаивала... Какие дураки эти мужчины... она была очень рада, что Марк – мужчина.
Денег у Аннеты он не взял, но он ухватился за ее мысли. Без них он чувствовал бы себя очень одиноко в ту суровую зиму, он бы замерз. Он грелся у этих мыслей, как у костра, которого никто не видит, которого, как он думал, не видит сама Аннета. Но мать была связана с ним тайными нитями. И она не могла не видеть, что в некоторых его суровых и сдержанных словах сверкает, точно в каменном угле, скрытый огонь. Она смутно догадывалась, что сделалась для сына предметом страстного и чистого, почти религиозного преклонения. Она считала это нелепым, но в глубине души испытывала к сыну смиренную благодарность. Бойцам бывает нужна иллюзия любви и почитания... «Non sum digna <Я недостойна (лат.).> Но я все же благодарна тебе, мой маленький рыцарь...»
Эта необычайная, невысказанная душевная близость помогала молодому бойцу в нужде и одиночестве держаться на поверхности темных и холодных вод и не тонуть... Но у него мерзли ноги! Однажды поздно ночью он шел по улице, топая ногами от холода, и вдруг увидел сквозь туман на плохо освещенном углу тротуара словно бы знакомую фигуру. Он быстро отошел в сторону, чтобы незаметно рассмотреть ее. Он не ошибся: это была она – Рюш. Прислонившись к закрытому газетному киоску – так, чтобы на нее не падал свет электрического фонаря, – она, видимо, подстерегала кого-то, кто должен был выйти из дверей дома напротив. Она прижалась к киоску и лишь слегка подалась вперед из своего укрытия. Марк в изумлении остановился в нескольких шагах и спрятался. Улица была безлюдна. Часы показывали час. Рюш не двигалась. Ее взгляд был прикован к закрытой двери...
Наконец дверь приоткрылась. Рюш чуть не выскочила из засады. Правая ее рука вынырнула из темноты и вытянулась вперед, но Рюш сейчас же ее отдернула – человек, который вышел Из дому, был не тот, кого она ждала...