Очарованный принц — страница 60 из 66

хане. Словно бы нарочно — пришел не дорогой, а полем, чтобы застать врасплох.

Сафар забегал, засуетился; гости начали торопливо расходиться, дабы не мешать сиятельному чаепитию.

Но теперь в чайхану пришел не Узакбай, помощник и наследник Агабека, а Ходжа Насреддин!

— Куда вы, почтенные? — закричал он. — Чем я вас так обидел, что вы даже не хотите посидеть со мною? Сафар, вот тебе двадцать пять таньга и подавай чаю безотказно каждому, сколько он сможет вместить!

Чоракцы несказанно удивились этим приветливым словам. Они робко жались по стенам, не осмеливаясь прикасаться к чайникам, что хлопотливо разносил и ставил перед ними Сафар.

А сердце Ходжи Насреддина заливалось горячими волнами любовной жалости к ним, — до чего забиты они, запуганы, если не смеют даже чаю выпить, не смеют слова сказать! Этот маленький воробей (взгляд Ходжи Насреддина мимолетно упал на воробья — их соприкосновение началось) — даже он счастливее, свободнее в своей жизни!

Пришел Саид. На глазах потрясенных чоракцев новый владелец озера крепко с ним обнялся, как со старинным приятелем. Это было совсем уж непонятно: откуда знают они друг друга и почему до сих пор Саид молчал?

Страха поубавилось, — чоракцы взялись за чайники, иные придвинулись к Ходже Насреддину и вступили с ним в разговор.

В своей мазанке на бугре он давно соскучился по людям, по задушевной простой беседе и сейчас отдыхал душой от вынужденного отшельничества. Он расспрашивал чоракцев о их житье-бытье, о домашних делах, о недавней поломке моста близ мельницы, о здоровье заболевшей на днях кобылы гончара Бабаджана, — все творившееся в Чораке было ему досконально известно. Он сыпал веселыми шутками, обращаясь то к одному, то к другому; поздравил вполголоса Мамеда-Али с близкой свадьбой прекрасной Зульфии, такое же поздравление принес чайханщику Сафару.

Об одном только, о самом главном, так ничего и не хотел сказать — о воде и предстоящем поливе. Между тем эта именно мысль раскаленным гвоздем сидела в голове каждого чоракца и жгла язык.

Спросить осмелился Мамед-Али:

— Скажи, многопочтенный Узакбай, когда ты думаешь отпустить нам воду для полива и какую хочешь взять цену?

В чайхане сразу воцарилось безмолвие, — слышалось только неуемное звонкое чириканье с крыши.

Ходжу Насреддина пронзили десятки выжидающих взглядов.

— Воду вы получите ко времени, дня через три-четыре, сказал он. — О цене поговорим позже, накануне полива.

Чайхана вздохнула — вся разом, десятками грудей.

— Но если у нас не хватит денег?.. — начал Мамед-Али.

— Хватит! — прервал Ходжа Насреддин. — Вода будет на ваших полях; я сказал, а вы слышали.

Был второй общий огромный вздох. Вода будет! У всех отлегло от сердца: он, верно, и в самом деле добрый, благодетельный человек, этот Узакбай!

В самозабвенном благодарственном восторге щебетал, звенел и чирикал воробей на крыше, надуваясь от усердия так, что даже перья на нем все топорщились и шевелились, — как будто бы это ему пообещали воду на поля, жизнь и счастье в дом.

А чоракцы могли выразить свою радость лишь вздохами да вспыхнувшим светом в глазах.

— Да, вы получите воду! Вы получите воду и впредь будете получать ее для своих полей всегда без отказа! — Голос Ходжи Насреддина на мгновение пресекся, по телу пробежала дрожь, щекоча голову и бороду; если бы на нем были перья, то они бы встопорщились и зашевелились. — Верьте мне, черные дни для вас кончились!

И он замолчал. Он и так сказал слишком много за один раз. Чоракцы боялись пошелохнуться — только свет в их глазах разгорался все ярче.

Но земля есть земля, у нее свои законы, свои порядки, — надо их знать, и надо уметь ими пользоваться, дабы крылатые устремления нашего духа могли претвориться в дела. Ходжа Насреддин не позволил себе слишком долго парить в осиянных, чистейших высотах; усилием разума он опустился на землю, к ее действительной жизни, где все перемешано и перепутано: добро со злом, совершенство с несовершенством, благородство с низостью, прекрасное с безобразным, радость с горем и чистота с грязью. В этом смешении противоречивых начал и свойств надлежало теперь ему действовать — с умом и ловкостью, дабы увенчался его благородный замысел достойным концом.

Он обвел глазами чоракцев. Да, он любил их со всей силой и пламенем сердца, но это не мешало ему ясно видеть в их душах, наряду с высоким, чистым, благородным, — низменное, темное, своекорыстное. В том-то и заключалась плодотворность его любви, что он любил людей такими, какими были они в действительности, не превращая их в своем воображении в ангелов.

— Скажите, а по какому поводу подрались вчера Ширмат с Ярматом? — спросил он.

— Поспорили из-за старого сухого тутовника, предназначенного на дрова, — пояснил Сафар. — Каждый считал его своим — вот и подрались.

— Что же, не могли они распилить его пополам?

— Могли-то могли, но каждому хотелось получить его целиком для себя.

Все это Ходже Насреддину было давным-давно знакомо в людях.

Помолчав, он спросил:

— А скажите, вон тот хилый, чуть живой тополек близ дороги — кому он принадлежит?

— Это мой тополь! — с живостью отозвался гончар Дадабай. — Все знают, что мой!

Глаза его сузились, губы сжались, подбородок выпятился, — солоно пришлось бы тому, кто вздумал бы оспаривать у него этот чахлый, ценою в две таньга, тополек!

— Так, — сказал Ходжа Насреддин, — Пусть будет твой — не спорю! А вон тот куст ивняка, что склонился над арыком, — этот кому принадлежит?

— Мне! — поспешил заявить маслодел Рахман.

— Почему же тебе? — возразил земледелец Усман. — С чего ты взял?

— На моей земле, — значит, мой!

— Вот так раз! — воскликнул Усман. — Вы слышите, добрые люди! На его земле!..

— Конечно, на моей!

— Это мы еще посмотрим! — сварливым склочным голосом ответил Усман, багровея. — Он только склонился ветвями на твою сторону, а корни-то, корни — на моей земле!

— На твоей? — с придыханием и привизгом прошипел маслодел. — С каких это пор, а?

— Подождите, не спорьте! — возвысил голос Ходжа Насреддин, спеша предотвратить схватку. — Не спорьте, говорю вам! Я ведь не собираюсь ни отнимать, ни покупать у вас этого ничтожного куста, никому не нужного и не стоящего даже ломаного гроша. Пусть растет, кому бы ни принадлежал. А вон тот чертополох — он тоже имеет хозяина?

— Это на моей земле, — ответил Мамед-Али.

Ходжа Насреддин долго молчал, размышляя. Тем временем солнце зашло, его прощальный луч угас на вершинах деревьев, на землю опустилась предсумеречная синева — прозрачная, без отблесков и теней. И вместе с прощальным лучом умолкла воробьиная песня: день для пернатых окончился. В последний раз воробей встопорщился, отряхнулся и юркнул в свое гнездо, под крышей.

И как раз попался — кончиком хвоста — на глаза Ходже Насреддину.

— А этот воробей, что залез сейчас в гнездо, — он тоже кому-нибудь принадлежит?

Эти слова были приняты за шутку: вокруг заулыбались, засмеялись.

— Имеет ли он хозяина? — добивался Ходжа Насреддин.

— Кто ж ему хозяин? — ответил, усмехаясь, Мамед-Али. Он летает, где захочет и когда захочет, никого не спрашиваясь, портит ягоды равно на всех наших виноградниках, подбирает зерна во всех дворах. Он принадлежит всем, и никому в отдельности.

Такой именно воробей и нужен был Ходже Насреддину — чтобы принадлежал всем, и никому в отдельности.

— Может быть, ты, Сафар, имеешь на него какие-нибудь особые права?

— Какие права? — засмеялся чайханщик, обнажив беззубые десны и сморщив лицо. — Живет здесь какой-то под крышей, я его не трогаю, он — меня. Живет и пусть себе живет, мы друг другу не мешаем. Божий воробей, вольная пташка…

— Принеси-ка мне лестницу, Сафар!

Мамед-Али переглянулся с гончаром, маслодел — с коновалом; по чайхане пошел летучий обмен взглядами.

Сафар, недоумевая, притащил лестницу. Ходжа Насреддин приставил ее к стене, поднялся на три перекладины, запустил руку в дыру под крышей, пошарил там, высоко подняв брови, со внимательным лицом, как бы прислушиваясь, — и вытащил насмерть перепуганного воробья.

— Клетку!

Нашлась в чайхане, среди разного хлама, старая клетка.

— Вот, Сафар, передаю тебе на хранение, — сказал Ходжа Насреддин, посадив в клетку воробья. — Неусыпно следи за ним, корми его, чаще меняй воду, чтобы он, спаси аллах, не потерпел какого-либо ущерба в своем здоровье. Помни, это драгоценнейший воробей, в чем скоро ты убедишься.

Завершив этими словами свой вечер в чайхане и пожелав чоракцам доброго сна, он удалился к себе.

Саид пошел его проводить. Вернулся, светясь внутренней радостью. Но сказать ничего не хотел, — так и не узнали чоракцы, что он услышал от нового владельца озера столь радостное для себя.


Узнала Зульфия. Она-то, конечно, узнала!

— Он сказал: это все ваше — и дом и сад.

— Он, верно, пошутил. С чем же он сам останется?

— О, Зульфия, это какой-то особенный человек: все, что он говорит, все исполняется! Он уже подарил мне самое дорогое — тебя.

— Мы будем счастливы, Саид, и так, без этого дома и сада. Разве мы не сможем построить свой?

— Все-таки, я думаю, он не пошутил. В его глазах горел какой-то необычайный свет.

— Да, удивительного человека ты встретил, Саид! С тех пор как он появился у нас в Чораке — вся жизнь пошла по-другому, словно солнце глянуло из-за туч.

— Кто он? Откуда он? Надолго ли пришел к нам в Чорак?..

Ночь плыла. Четыре ветра поднимались от земли к звездам, раздувая их трепетное мерцание: северный, полный мороза, — для синих звезд, южный, насыщенный зноем, — для красных, западный — для белых и восточный — для зеленых звезд; четыре сна опускались с высоты на мир, объемля его четырьмя океанами: черным — для злобствующих и злодействующих, мутно-желтым — для их пособников из трусости либо своекорыстия, голубым — для всех людей простого труда и бесхитростных мыслей, прозрачно-рубиново-огненным — для доблестных воинов на путях Добра.