Потом незаметно для себя я задремал и сквозь дремоту вдруг услышал странный стук, приближавшийся к нам. Удары усиливались с каждой минутой, застучали над самой головой. Щукин толкнул меня в бок.
- Митя, подводы идут…
Все проснулись. Лошадиные копыта рождали сухой, бочковый гром: тук, тук, тук! Настил постепенно опускался. Вот бревна коснулись плеча, спины, мягко вдавливая нас в грунт. Заскакали окованные железом колеса по ребристой дороге, Щукин болезненно поморщился: ему придавило локоть. Вася сжался в комочек, на миг высунулся его вздернутый носик.
Лопатки больнее ощутили груз второй подводы. Протопали сапоги солдат. Гром стал отдаляться, постепенно стихая.
- Пронесло, - отметил Прокофий и опять уснул, изредка всхрапывая. Сон наваливался неотвязно и мучительно - не сон, а какая-то обессиливающая одурь. Грохот проезжающих подвод и шаги людей то нарастали, то опять стихали, и было такое ощущение, что стучали по ребрам то сильно, до боли, то слабо. К концу дня проползла, пересчитывая бревна, легковая машина. Настил, заскрипев и прогнувшись, плотно накрыл нас, вдавливая в грязь, и я вскрикнул: в груди как будто что-то треснуло. После такого пресса нажимы подвод казались уже нежными прикосновениями. Спать больше не хотелось, руки и ноги затекли и тупо ныли. Я взглянул на Васю Ежика.
- Жив, Вася? - Мальчик плакал, тихо, по-щенячьи повизгивая. - Больно?
- Нет, я ведь в ямке, до меня и не достает… Мне вас жалко… Как вы морщились…
- Потерпим, Вася, - успокоил я его таким тоном, как будто ничего и не случилось особенного и все идет так, как положено. - На войне и не такое бывает… Правильно я говорю, Чертыханов?
- Как по нотам.
Политрук кряхтел, стараясь переменить положение тела. В густую щетину бороды налипла грязь. Она высохла, сизая корка сковала подбородок. Глубоко запавшие глаза взглянули на меня по-прежнему спокойно, чуть грустная насмешка над собственным положением сузила их.
- Кажется, я задыхаюсь, - произнес он насмешливо. - Этот конюшенный запах меня окончательно отравит…
Прокофий определил, неунывающе посмеиваясь:
- Пахнет кислыми щами. - Он громко чихнул. - Не переношу сквозняков… Против запаха, товарищ политрук, мы как-нибудь выстоим, вернее, вылежим. А вот если грузовик приутюжит, пожалуй, задохнемся слегка. Зачем нас сюда занесло? Мало ли в окружности благоухающих рощ!
Но ни одна машина не прошла до самого вечера. Только простучали по ребрам лошадиные копыта и окованные железом колеса линеек. Кризис миновал. Настроение поднялось: ждать оставалось недолго. Вася приподнял курносую мордочку - мы почти столкнулись лбами, - сказал, глубоко озадаченный:
- А я, товарищ лейтенант, думал, что мы с вами всех сильней…
Щукин настороженно переглянулся со мной.
- А мы действительно самые сильные.
- Скажете тоже! - Ежик усмехнулся: нашли, мол, дурачка, который вам поверит. - Сильные, а лежим под мостом…
- Это потому, Вася, - заговорил Прокофий Чертыханов, перенимая поучительную манеру Щукина, - что мы добрые и хорошие люди. Вот, например, лейтенант Ракитин, - да он мухи не обидит… Ты мне верь: я одним взглядом человека наизнанку выворачиваю. Или политрук Щукин: на всех смотрит спокойно, ласково, ему хочется всех по голове погладить. Или я… Ведь слеза прошибает от умиления, какой я хороший! Птицы, а в особенности воробьи, не боятся меня, я им плохого не сделаю: замерзает пташка - домой принесу, отогрею; галчата - тоже. Ребятишек пальцем не тронул ни разу. Старушонки разные за подмогой ползут: «Иди, Проня, накрой избенку, почини крылечко…» Иду. Парни дерутся или мужики - меня зовут: «Скорее беги разнимать!» Бегу. И сколько же фонарей навешали на моем фасаде за мое радение, за разнимание! Ни одного крючочка не осталось, куда их еще вешать. Но я не обижаюсь, я прощаю: понимаю их несознательность. Иной распетушится почем зря; есть такие занудливые мужичишки - стукнешь его легонько по глупой башке, потом водой его отольешь - и, глядишь, одумался, протрезвел. По комсомольской линии бабам развеивал туман насчет бога, черта и домовых. Вот какой я человек, Вася! С меня иконы бы рисовать: святой! А я лежу вот по своей доброте в грязи, и по моему горбу фашисты прогуливаются, как по нотам… - Он продолжительно зевнул, широко раскрыв зубастый рот. - Эх, потянуться бы! Надоедает небось медведю целую зиму лежать в такой берлоге. Как только выберусь из норы - первым делом поваляюсь на траве. Так вот, Васек, - продолжал Прокофий свои наставления. - А фашизм, который взял нас внаскок, с лету, ведь он какой, как его надо понимать? Вот ты, скажем, рябой, кривой, а тебе со всех сторон кричат: ты красавец писаный! Ты плюгавенький, никудышный человечишка, а тебе кричат: ты лучше всех! Ты вор, а тебе кричат: честный! Ты трус, а тебе орут: храбрец! Тебе, может, хочется пожалеть, а кричат: не щади, убивай! И выросло на земле зло, Вася. Зло столкнулось с добром. И как бы там ни было, как бы ни повернулось, а добро победит. Это уж обязательно. Понял? - Он помолчал, соображая, откусил лепешку, затем прибавил: - И еще, Вася, с генералами у нас неувязка. Каждая война родит своих генералов. В первую мировую войну были свои генералы, - я слыхал и читал кое-что про Брусилова. В гражданскую войну родились свои, всем известные и любимые; знаешь такую песню: «Буденный наш братишка, с нами весь народ, приказ: голов не вешать и смотреть вперед! И с нами Ворошилов, первый красный офицер…» - вдруг бодро пропел он глухим, простуженным голосом; песня прозвучала в этой душной норе неожиданно и дико. Я вздрогнул.
- Тихо! Услышат…
- Виноват, товарищ лейтенант. В горле что-то застоялось, прочистить захотелось. - И опять к Васе: - Сейчас, Ежик, наблюдаем родовые схватки: рождаются новые генералы, такие, каких еще не было на земле. И поведут они нас в бой! И будем мы фашистские войска отхватывать косяками, кромсать на лоскутья. И доведут они нас до самого Берлина…
- Хорошо заливаешь, ефрейтор, - подхватил Щукин. - Прямо проповедник. Твоими бы устами да мед пить.
- Да, медок бы сейчас к месту, - живо подхватил Чертыханов, прищелкнув языком. - Липового бы или гречишного, прямо из медокачки, тепленького, янтарного, тянкого, - да на белый хлеб! Объедение!
У меня рот наполнился слюной, в животе зажгло.
- Прекрати ты свою болтовню! - крикнул я. - Не раздражай!
Прокофий стукнулся затылком о бревно настила, хмыкнул и замолк.
Незаметно, еще засветло, к гати подполз туман, редкий, едва различимый. Сырость прокралась под настил. Голоса, которые порой доносились из деревни, стали глуше. Вскоре лощина заполнилась белой мглой.
- Выбирайся, - сказал я Чертыханову и повернулся, отделяясь от теплой грязи. Ефрейтор ловко, одним движением, выскользнул из-под настила, выдернул Ежика, помог вылезть Щукину, а потом они все трое вытаскивали меня: набухшее влагой знамя тянуло пудовой тяжестью. Чертыханов сразу же предложил по глотку спирта. Щукин отказался.
- Умыться! - вырвалось у него, как отчаянный вопль. - Полжизни за кружку воды! - Он сел и потрогал свой заплесневелый подбородок. Прокофий отлучился ненадолго и вернулся с котелком, полным вонючей воды.
- Погодите, отстоится малость. А потом я вам полью…
Мы почистили одежду, развязали и выжали знамя. Умылись. Я смыл с себя липкую грязь, знамя свернул и положил в сумку, накрепко привязав ее за плечами. Новые испытания и беды ждали нас впереди.
8
По ночам деревни и села казались особенно темными и чужими. Затаившиеся на берегах речек, в черных тенях лесов, тревожно и угрюмо взирали они на низко нависшее над ними красное, в накале пожарищ, небо, - как бы придавила их мертвая тишина. Собаки были перестреляны, оставшиеся в живых, сорвав голоса, только яростно хрипели. Далеко уносился неожиданный и отрывистый окрик вражеского патруля…
В одном из селений, вставшем на нашем пути, было оживленнее, чем в других. В сумрачной глубине его всхлипывала губная гармошка, и два девичьих голоса негромко выговаривали частушку. А совсем близко, у крайнего двора, пела скрипка. У меня перехватило дыхание: что-то до боли близкое слышалось в этой печальной мелодии.
- Чайковский, - обронил Щукин, прислушиваясь. - Неужели это играет немец?
Я стоял неподалеку от огородов, прикрыв глаза. С такой могучей и тоскливой силой потянуло вдруг домой, к своим, что казалось, никакие кордоны не остановят - прорвусь! Потом я сел, примяв мокрые от росы стебли овса. Чертыханов тоже присел, обеспокоенный. Опустился на корточки и Вася.
- Устали, товарищ лейтенант?
Я покачал головой, с грустью признался Щукину:
- Нельзя нам слушать музыку, Алексей Петрович: душа делается мягкой, ласковой, а она должна быть жесткой, ощетиненной…
- Я их сейчас уйму! - Прокофий с готовностью выхватил гранату. Щукин остановил его.
- Не надо. Опять наделаем шума и останемся голодными.
Я с надеждой поглядел на ефрейтора.
- Поесть бы не мешало. Меня уже тошнит от моркови, репы и прочих витаминов…
- Разрешите сходить на добычу? - Чертыханов с решимостью встал.
- И я с вами, - Ежик сунулся своей мордочкой сперва к Щукину: - Товарищ политрук? - Потом ко мне: - Товарищ лейтенант? - Я увидел перед собой круглые глаза недремлющей ночной птицы, светившиеся нетерпеливым желанием выполнить какое-либо задание, и две дырочки вздернутого носика. - Я парнишка, в гражданском, мне легче к хате подкрасться… В случае чего скажу, что пробираюсь домой…
- Как, отпустим, политрук? - Я был не совсем уверен, что надо отпускать мальчишку от себя.
- Попробуем…
Проводив Чертыханова и Ежика, мы вернулись на опушку рощи, клином подступавшей к селению, сели возле березы-тройчатки: три ствола от одного корня. Здесь было темно и тихо, настолько тихо, что долетала отрывками игра на скрипке. Среди деревьев в темноте все чаще возникал осторожный шелест шагов, - в лесу, в свежести сырых трав невидимые шли люди. Безмолвные тени изредка скользили близко от нас, заслоняя на миг тусклую белизну берез.