Очень холодные люди — страница 17 из 22

«Я не могу пойти», – сказала я и села. Голос звучал так же удивленно и растерянно, как я себя чувствовала. Спасти меня от тошноты могло только обещание, что мы не поедем к Роджеру и Роуз. Логическая цепочка казалась безумной, но сама мысль появилась в голове полностью оформленная, словно пророчество. И я поверила ей.

Не сказав ни слова, мама поднялась наверх, а когда вернулась, протянула мне руку ладонью вверх. Там была маленькая белая таблетка. Я взяла ее, положила себе в рот и запила водой из стакана, который мне дали. Потом отец отвез нас к дяде Роджеру и тете Роуз.

* * *

Дверь нам открыл кто-то незнакомый – он же проводил нас в большую комнату. Официант в черном пиджаке предложил напитки. Другой принес блюдо с закусками. К тому времени магия белой таблеточки подействовала, и я почувствовала себя дружелюбной и всем родной. Присоединилась к беседе каких-то взрослых сильно старше себя и даже не боялась, что они поймут, что мне вообще нечего сказать ни им, ни кому-либо еще. Они говорили, а я краем глаза смотрела на их сереющие зубы и обвисшую кожу. Улыбалась, как будто не думала о волосах у них в ушах.

Мама сидела в углу с сестрой. Как им удалось найти два стула в углу? Притащили откуда-то. У обеих на коленях тарелки, на которых до смешного много еды. Они опустошили целый поднос с кишами, а теперь ели их прямо так, руками. Они не разговаривали и смотрели только на еду – больше ни на что.

Меня потянул за одежду маленький мальчик. На нем был свитер – кажется, из кашемира.

Он хотел, чтобы я пошла за ним в другой конец комнаты. Лег на пол и заполз под фортепиано. Я за ним. Я была такой хорошей гостьей – даже детей терпела. Итак, мы вдвоем сидели под фортепиано. Я – неудобно согнув ноги, чтобы не светить бельем в промежности. Видно было, что мама смотрит на меня из угла.

Потом кто-то постучал по стеклянному фужеру. Долго ждали, пока все затихнут одновременно. Потом кто-то сказал, что дяде Роджеру девяносто, и мы все захлопали и заулыбались. Я улыбалась как полагается: словно думала только об одном за раз, чувствовала только одно. Я была счастлива. Потом я позволила глазам пустить слезу. Подняла бокал и отпила.

Когда мы приехали домой, мама осторожно сказала мне: «Твой отец думает, что сегодня ты выглядела хорошо».

* * *

В то время сказать, что все внимание к девочкам пропитано сексом, значило бы показать себя неадекватным параноиком крайних взглядов. Даже сейчас в это сложно поверить. Поэтому, когда учитель физкультуры при свете ламп и на виду у сорока человек детей и учителей, занимавшихся там, в спортзале, своими делами, положил ладонь мне на задницу и подвигал ею, словно в попытке исследовать изгибы и наскоро запомнить форму, – я подумала, как же это старомодно и почти нежно, вот так приставать. Я знала, что это неправильно, но первой мыслью было, что, может быть, это нормально – а потом это показалось мне милым. Я знала, что в каком-то смысле нравлюсь ему.

Когда я выпускалась из средней школы, он написал мне в альбоме: «Ты напоминаешь гусеницу, которая превращается в бабочку».

В свой первый год в старшей школе я пробовалась на место в волейбольной команде, у которой он был тренером. Всю неделю предсезона у меня были месячные. Я отрабатывала движения и капала кровью на ватную прокладку в шортах. Так и чувствовала густой запах крови.

Когда тренер сказал, что мы должны концентрироваться на том, что видим боковым зрением, я сказала, что у меня нет бокового зрения. Я поверить не могла, что мои глаза могут быть настолько умными.

Он попросил меня задержаться после тренировки, и когда мы остались вдвоем в спортзале, сказал мне встать перед сеткой и смотреть вперед. Потом бросил мяч мимо меня, справа. Видела ли я его? Видела.

Я чувствовала: есть тот, кто заботится обо мне. Но больше он ни разу ко мне не прикоснулся.

15

Я понятия не имела, как ухаживать за ребенком, но я училась в старшей школе, и этого было достаточно для семьи с конца улицы. Иногда я присматривала за двумя их мальчиками. Одному было два, другому четыре.

У отца были светлые, почти белые брови. Говорил он редко. До дома идти было недалеко, но он все равно подвозил меня, а прежде чем завести мотор, молча доставал пачку банкнот и протягивал мне, сидящей на пассажирском сиденье. Я говорила спасибо и старалась, чтобы звучало благодарно, но без подлизывания. Он всегда переплачивал.

Когда мальчики ломились в уборную, где я пыталась испражняться, сидя на нелепом черном унитазе, удержать дверь не получалось. Мальчики, хихикая, врывались внутрь.

Я не знала, что родители маленьких детей часто не запирают дверь в уборную. Маленьким мальчикам важно знать, где мама. Мне об этом не говорили, и поэтому, закончив свои дела, я шлепала их. Было до злости стыдно.

Их мама нанимала меня, я уходила в уборную, мальчики врывались внутрь, и я их шлепала. Мне так и не пришло в голову рассказать об этом их матери.

Как-то ночью – было уже поздно – младший, хныкая, вышел ко мне из спальни. Из носа у него шла кровь. Такое уже было, и я знала, что делать. Защепила пальцами прямо под костью и держала, лепеча успокаивающие слова, может, что-то напевала. Он подавился собственной кровью.

Я думала о том, как мало времени прошло между двумя событиями: сначала порка. Потом утешение. Я была в замешательстве. Я из тех, кто шлепает, или из тех, кто утешает?

Не получалось описать себя, не получалось выбрать. Если я не как их мать, значит ли это, что я как моя мать?

* * *

Музыку я слушала через наушники. Нельзя было, чтобы мама узнала, что мне нравится, потому что она поглумилась бы надо мной из-за этого, а потом отняла бы. Но с наушниками я была свободна. Пусть даже я не могла купить новые кассеты, пусть приходилось выпрашивать ненужные и просить друзей записать что-то поверх старой записи – под музыку с этих кассет я оказывалась вне своего дома, вне своей жизни.

Даже слушая поздней ночью по телевизору рекламу комплекта из двух альбомов рок-музыки, пока по экрану пробегали названия песен, я получала частичку жизненной силы. Любопытно: тогда я и не знала, что страдаю – так глубоко я срослась с ролью спасаемой.

Я изобрела систему сокращений для записи отрывков песен, которые слышала по радио, в магазине, в конце фильма. Помню, как сидела в машине на парковке – мы с родителями только что вышли из кинотеатра. Отец не торопился появляться – может, был в туалете, – а мы с мамой сидели и ждали. В машине было темно и холодно, и я напевала мелодию, которая играла на титрах. Я попросила у мамы ее синюю ручку и блокнотик на пружине, в который она все записывала. «Не дам! – крикнула она. – И замолчи уже!» Сумка лежала у нее на коленях. Ей это ничего не стоило.

Помню, что в то время я просто ждала всего и всех. Я понимала, что никто не ответит, почему она так себя ведет, даже если спрошу – и я просто сидела и ждала того дня, когда мне больше не придется ездить с ней в одной машине.

* * *

В одиннадцатом классе я сидела во втором ряду, за партой, на которую редко падал глаз учителя геометрии – по совместительству футбольного тренера. Он носил седые усы с проплешинами и футболки поло, которые заправлял в брюки, оборачивая ими свой животик. Сам учитель существование животика как будто не признавал, и, если спросить у него, а есть ли тот вообще, то посмотрел бы прямо в глаза и сказал, что нет – и ты поверил бы.

Присутствие девочек в классе он тоже не признавал, так что я проводила время, рисуя каракули на желто-коричневой парте. Сверху в парте было углубление для карандаша. В остальном поверхность была гладкой, никто еще ничего не выцарапал. Я что-то написала на ней карандашом – не помню, что именно было первым. Привет. Мне скучно. Математика скучная.

Несколько дней спустя на той же парте под моим посланием обнаружилось другое – написанное чужой рукой. Привет! Мне тоже скучно. Ты как? Ты правда существуешь? Существует ли вселенная? Мы никогда не узнаем.

Мне тут же захотелось влюбиться в этого бестелесного, текстотворящего человека. У нас была общая тайна. Между уроками и во время окон я заглядывала в кабинет математики. Если никого не было, бежала читать и отвечать. Однажды, когда села за парту, взволнованно читая очередное послание – Кажется, ты мне нравишься! – мистер Геометрия бросил передо мной стопку мокрых коричневых бумажных полотенец. Пришлось стереть моего парня начисто.

* * *

Я заглядывала в кабинет несколько дней подряд, пока не узнала, кто мне пишет. Это был Вулф, из выпускного класса. Он играл на гитаре в группе, его имя знали все. Я смотрела, как он читает написанное на парте. Какие-то симпатичные девчонки склонились над партой и тоже читали – они улыбались и смеялись, глядя на него.

Когда они вышли из кабинета, я, проходя мимо, обвела взглядом его лицо, его светлые волосы. Потом встала перед партой и прочитала. Подняла взгляд убедиться, что и он, и девочки все еще стоят у двери. Они смотрели на меня. Лицо Вулфа ничего не выражало. Девочки смотрели зло. Потом я снова опустила глаза и написала: «Я смотрю на тебя».

Подлетел мистер Геометрия и отчитал меня, но сердце так билось из-за Вулфа, что я могла бы повалить учителя на землю и бить прямо в живот, прямо в усы.

Как-то раз я увидела, как Вулф бренчит на гитаре в коридоре, и подошла к нему, потому что так было суждено.

Научишь меня играть на гитаре? Я стояла там и ждала, что он согласится. Он улыбнулся и посмотрел на меня. Он не убегал. А я разговаривала с Вулфом. Невозможное стало возможным.

Дома я спросила у отца, можно ли мне купить гитару, и он посмотрел на меня так, будто должно бы уже хватать ума не просить того, чего не бывает на гаражных распродажах – и я поняла. Гитары у меня не будет, ни тогда, ни потом, но я смогу сохранить свою воображаемую любовь с Вулфом незапятнанной и идеальной – там, на парте.