На землях, принадлежащих Эмерсонам, раскинулось обсаженное деревьями озеро. Один из пляжей был общественным. Мы с Би ездили на велосипедах к озеру и сидели на берегу.
Со стороны города эмерсоновский сад с подстриженными деревьями походил на пологий холм со странными кустиками тут и там. Мы обходили озеро против часовой стрелки, перелезая через два забора и пробираясь по острым и скользким камням сквозь сосновый лес. Сад был высажен на крутом, почти вертикальном склоне: у основания деревья росли перпендикулярно земле, а потом, на высоте примерно в полметра, выгибались точно вверх. Хотя земля была мягкая и трава подстрижена идеально, ходить между остриженных, изуродованных деревьев и не падать было непросто. Иногда нас прогоняли, а иногда мы гуляли там сколько хотели.
Мы оставили одежду на мостках, голышом прыгнули в озеро и качались там двумя болтливыми поплавками на серой воде. Полотенец у нас не было. Мы еще сидели в воде, и тут на мостки пришли девочки из школы, словно мы договорились встретиться. У одной из них было полотенце, и мы вытирались им втроем. Невежливо так поступать, но я все равно вытерла промежность: спереди и сзади. Боже, как это приятно – стереть с себя озерную воду. Я думала, что смогу одеться как-то так, что никто не увидит, но намокшие трусы, конечно же, скрутились на ногах, и я стояла голышом и все пыталась их на себя натянуть. Про тела других девочек не помню вообще ничего.
В другой раз, когда мы с Би ходили плавать, она оставила свой купальник у меня дома. Он был раздельный. Мама взяла его и осмотрела лиф, проверяя, есть ли внутри поролон. «Есть тут поролон!» — закричала мама в ярости, потому что я раздельный купальник ни за какие деньги бы не надела. Мама злилась, что я не хочу выглядеть сексуальнее, чтобы люди смотрели на меня и убеждались, что я уже взрослая.
Мы принесли одежду в химчистку, и кассир сказал мне влажно, прямо при маме: «Мне нравится твое тело. Тонкое, подтянутое – все как я люблю». Когда мы вернулись в машину, мама посмотрела на меня, протянула: «М-м-м» и улыбнулась.
В конце года я заметила, что Эмбер раздает приглашения на вечеринку, напечатанные на бледно-зеленой бумаге. Я услышала, что она говорит другим девочкам. Ее брат Монро выпускается из училища. Сердце подскочило к горлу. Дышать стало тяжело. С Эмбер мы больше особо не дружили, но я сразу поняла, что на эту вечеринку я пойду и что Монро, переживающий непростой период нестабильности, находящийся в подвешенном состоянии – уже не студент, еще не взрослый – станет моим. Я не забыла о Вулфе, но грядущая близость с Монро вызывала гораздо больше предвкушения.
К Эмбер с девочками я подошла, но последние два шага дались ценой невероятного усилия, словно магнитное поле отталкивало меня от них обратно в мою тихую жизнь. «Ты устраиваешь вечеринку?» — спросила я у Эмбер. Она посмотрела на меня непонимающе, но не без участия. С тех пор как я переехала на Эмерсон-роуд, мы больше не встречались на автобусной остановке, и общих занятий у нас давно не было. Я получала хорошие оценки – копила их, словно крохобор, с мыслями, что когда-нибудь они вытащат меня из Уэйтсфилда, и знала, что у Эмбер такого сокровища нет, но есть кое-что, чего нет у меня, – способность к доброте. Она улыбнулась и протянула мне зеленый листочек. Вечеринка была намечена на субботу в баптистской церкви.
Я попивала пиво из банки. Пузырьки в пиве мельче, чем в газировке. На вкус как кислый воздух.
Музыка была громкой, а свет приглушенным. Все выпускники стояли, прислонившись к бетонным стенам, словно зал рухнет, если они все вдруг выпрямят свои широкие спины. Эмбер взяла меня за руку, и мы подошли к Монро.
«Ты же знаешь, что мы с Монро только сводные?» — спросила она, а потом широко улыбнулась ему – так, как всем улыбался он. Эмбер повисла у него на шее, словно на школьной дискотеке, но он обнимал ее своими сильными руками, как отец – драгоценную дочь. Потом Эмбер обернулась на меня и улыбнулась. А потом повернулась обратно к нему, их раскрытые рты приблизились друг к другу и соединились.
Тогда я прошла на кухню, налила себе в бумажный стаканчик пунша и выпила залпом, налила еще и вернулась обратно в зал.
Огляделась. Узнала только Коллин Дули. Подошла к ней. Я никогда прежде не была в церкви и никогда не видела, чтобы кто-то в моем возрасте целовался с братом.
Казалось, будто Коллин ждала меня – так сразу она заговорила. Даже не поздоровалась. Первым делом она сказала, что тут же свалит, если кого-то вырвет. Тут же. Она не выносила рвоту. Я знала, что, если много выпить, может стошнить – отец иногда приходил домой пьяный, а потом блевал так громко, словно кричал – но на вечеринке все были тихие: отпивали, болтали, стояли. Никто не шатался, не кричал и не падал.
Потом мы услышали звук – словно воду с большой высоты вылили на пол. Коллин подскочила и побежала за угол. Я побежала за ней так, будто от этого зависела моя жизнь.
Мы нашли пустую комнату, сели на корточки и дрожали. Одна за другой заходили другие девочки из школы. Последняя возмущалась. Вечно вы разбегаетесь, а мне ползай и оттирай все! Словно каждая вечеринка проходила через эти этапы: разговоры, рвота, уборка.
Она держала в руках несколько курток. Как она узнала, которая моя? Я пришла в маминой – длинной коричневой войлочной куртке. «Насчет этой…» — сказала она. На нее попала рвота. Девочка все счистила. Я взяла куртку и осмотрела. Рвоты не видно. Пахло кисло, желчью. Ни пятнышка.
Отец забрал меня в одиннадцать, и всю дорогу до дома я жевала мягкую мятную жвачку.
На следующий вечер (или, может, через день) мама спросила: «На вечеринке пили?» – «Наверное». – «А ты пила?» Прежде чем я смогла что-то ответить, она сказала: «Он понял по запаху изо рта».
16
В старших классах Чарли записалась в команду по теннису и почти сразу стала спать с тренером. Мама Чарли часто болтала со мной по телефону, если мой звонок приходился на время воображаемой тренировки – секса с тренером в машине у ручья. Ее мама разговаривала со мной так, будто я правда существую. Я чувствовала себя избранной.
Как-то раз трубку взяла мама Чарли, и я сказала: «Привет, Пруденс, это Рут». Тогда я услышала голос Пруденс словно с некоторого расстояния – будто она отодвинула трубку от лица, но не прикрыла ладонью, как часто делали в те времена, чтобы не слышно было.
Она сказала: «Это Рут, и я правда не хочу с ней сейчас разговаривать».
Потом я услышала голос Чарли – она поздоровалась со мной, словно ничего необычного не произошло. Я сказала: «Твоя мама только что сказала: “Это Рут, и я правда не хочу с ней сейчас разговаривать”». Чарли ответила: «Нет, она просто сказала: “Чарли, тебя Рут к телефону”». Я пыталась ее переубедить.
Чарли презирала тренера по теннису за то, что он любит ее. Она сказала мне, что перестала с ним спать задолго до того, как в самом деле перестала – если вообще переставала.
Свои широкие бедра она называла «женские ноги». Подвозила меня до школы на собственном зеленом «Вольво». Суеверий у нее было много: она не смотрела на электронные часы, когда те показывали тринадцать; не проходила мимо определенных ресторанов; несколько лет носила только белое белье, потом – несколько лет только черное.
Она привязывалась как трехлетний ребенок, привязывалась без мыслей, привязывалась как запуганный до смерти. Больше всего она любила тех, кто убеждал ее в ее полном превосходстве.
Она обожала говорить о том, кем станет в будущем. Я тоже пыталась угадать, чтобы сделать ей приятно. Под ее наводящими вопросами предсказания начинали склоняться в сторону шаблонных, и она ахала от позора: неужели кто-то согласен остаться непримечательным. Больше всего на свете она боялась выйти замуж и завести детей.
У отчима Чарли было так много денег, что жить она могла так, будто деньги не существуют. От ее «хочу» до «получила» проходило совсем немного – секунды, уходившие на то, чтобы запустить пальчик в кошелек и вытянуть из него купюру.
Как-то перед вечеринкой она сказала, что я могла бы надеть ее белую блузку и черные лосины. Подмышки у блузки выглядели гадко, а на лосинах была белая корочка.
Чарли умоляла меня сходить с ней на вечеринку, чтобы соблазнить там капитана теннисной команды. Она достаточно выпила, чтобы быть пьяной или притворяться. Она сказала: «Поцелуй меня».
Я испугалась и поцеловала ее в щеку. Закрыла глаза и вдохнула.
«Нет, хочу в губы», – сказала она. Сердце растворилось, и я ее поцеловала.
Тогда нам говорили, что офицер Хилл – странный человек. Тонко чувствующий. Мы думали, что странный – тренер по теннису, странный – тренер по волейболу, странный отец у Би; брат Эмбер странноват, и особенно странно, что однажды ночью в девятом классе Чарли подобрал какой-то коп. Она тогда бежала через школьное поле и кричала. Голая. Просто кричала.
У каждой из девочек Уэйтсфилда была своя ноша. Представьте, что собрали двадцать таких в одной комнате и они – сутки напролет – думают друг о друге. Думают о том, что с ними случится. Пусть немножко, но они предвидят будущее. Они встречают его благородно и ждут терпеливо.
Все девочки в городе думали, что особенные, что единственные, одни такие необычные, маленькие, невезучие. Некоторые умирали от этого невезения, этой своей смертельной уникальности. Некоторые беременели, рожали малышей и переставали быть девочками. И тогда эти мамы подхватывали историю, которую им рассказали, отряхивали от пыли и рассказывали своим сыновьям и дочерям так, словно от этого зависела их жизнь. Так случилось только однажды. С тобой такого не произойдет.
Как-то в одиннадцатом классе Коллин Дули подошла ко мне сонная в коридоре школы и сказала, что Эмбер с мамой переехали обратно в Северную Каролину. «