– Светка! – донеслось из кухни, и Олька невольно вздрогнула. – Ты где там застряла?
– Иду, сейчас! – шепотом ответила мать и потянулась было к Ольке.
Та еще сильнее вжалась в стену.
– Тебе не нравится твой новый папка?
Крепко-крепко схлопнув ресницы, чтобы не пролилось ни единой невыплаканной слезинки – а Олька не плакала, просто тихо и глухо ненавидела, – она молча корчилась под ласковой материнской рукой, отрицательно качая головой: нет, ей, Ольке, все нравится, ее, Ольку, никто не обидел, нет, ничего не случилось, нет, все хорошо… Потому что знала: две ближайшие ночи мать дома… а на третью, когда уйдет на дежурство, Олька снова останется с ним…
– Совсем ты стала чужая, – тяжело вздохнула мать и поднялась. – Взрослеешь, наверное… Ложись, девочка, спать. Давай я тебя укрою…
Олька облегченно улеглась, стала терпеливо пережидать одергивание простыни, подтыкание одеяла, поправление подушки…
– Что ж… спи, дочка… утро вечера мудренее!
В своих невеселых, видимо, мыслях, покачивая головой, мать ушла.
И вскоре Олька услышала, как она переговаривается с ним в их комнате.
– Васька за мной зайдет, в окошко стукнет… не услышу – буди…
– Если сама проснусь, – с легким смешком ответила мать.
– А ты проснись! – так же игриво, в тон матери, ответил он. – Иначе без карасей в сметане останешься.
Щелкнул выключатель, через какое-то время с придушенными смешками началась едва слышная возня…
И снова ненависть – дикая, неуемная, всепоглощающая – сбила Ольке дыхание, заставила колотиться сердце, затуманила мозг.
Чтобы ничего не слышать, она тихонько вылезла из постели, выскользнула в окно и села у куста только-только зацветающего белого пиона.
Ночь была как парное молоко. Только что отошедшая весна еще доцветала разнообразными ароматами, плавающими в темноте мягкими, обволакивающими волнами. Огромное фиолетовое небо, распахнувшееся над Олькиной головой, смотрело на нее миллионами ласково помигивающих глаз. Земля дышала, как только что вынутый из печи хлеб. Олька свернулась комочком и все смотрела и смотрела сквозь шарики белых бутонов в эту высь…
Мир жил своей таинственной, непостижимой жизнью, он словно плыл мимо нее, чистый и беззаботный, оставляя ее вне себя, внутри самой себя, наедине с самой собой… И не было ему никакого дела до ворочающейся в груди Ольки, душащей ее злобы… Спроси ее сейчас: чего бы она хотела? Олька не знала… Ей казалось, что она просто хотела бы дышать. Лечь, расправиться, растянуться на теплой, ласковой земле, закрыть глаза, ни о чем не думать и легко, блаженно заснуть…
Но дыхание путалось, захлебывалось, в голове бился мучительный пульс.
И вдруг Олька стала понимать, что ненавидит… себя! Что самой ей – злобной, ожесточенной, задыхающейся – нет и, видимо, никогда не будет места в этой благоуханной чистоте ночи.
Впервые за все это время слезинки скупо выдавились из-под сомкнувшихся век… Выдавились и, проложив мокрые бороздки-русла по щекам, потекли, потекли, потекли…
Олька плакала молча и беззвучно… Ей вдруг захотелось все забыть. Как будто с ней никогда и ничего не было. Сбить затаенное, стиснутое дыхание, вдохнуть полной грудью, в которой так же пусто и легко, как пусто и легко в этой короткой июньской ночи… Беспечно тряхнуть головой, вскочить, быстро-быстро побежать, догнать вон ту бабочку, что стукнулась в окно их избы и полетела, плавно набирая высоту, на свет уличного фонаря. А потом пробраться потихоньку за озеро на луг – там, вероятно, мальчишки в ночном пасут коней, жгут костер и пекут картошку. Ей отчего-то до боли захотелось пахнущей дымом обгорелой корочки, вкуса соли во рту, похрустеть свежим стручком молодого лука… И запеть… Запеть, завалившись в путаницу уже поднявшихся первых трав, затянуть тоненьким голосом нескончаемую, словно нить с веретена соседки бабки Маши, пронзительную мелодию… А потом, словно по ступенькам, распахнув руки, по вон тем откуда-то набежавшим легким перистым облачкам взбежать на небо и броситься в бездонную синь… И там отмыться, очиститься от склизкой грязи собственной ненависти, леденящей сердце, навсегда вычеркивающей ее, Ольку, из такого огромного, такого свободного и спокойного мира…
– Серега! Слышь, Серега! Четыре!
Олька открыла глаза и затаилась в пионах.
Сосед дядя Вася с удочками скребся в окно, чуть приплясывая от утренней свежести.
– Серега!
Но в избе было тихо и сонно.
Дядя Вася потоптался, сплюнул смятую папироску, поправил на голове широкополую панаму, поднялся на крыльцо и решительно забарабанил в дверь.
– Серега! Рыбалку проспишь!
В свежести и нежности занимавшегося утра звук кулака, в сердцах долбящего по дереву двери, казался особенно неуместным.
В избе послышалось наконец какое-то шевеление, и Олька поглубже забралась в кусты.
Дверь открылась. Поеживаясь, в одних трусах, на крыльце возник он.
– Че орешь?
– Как че орешь? – возмутился дядя Вася. – Меня поднял, типа, на рыбалку, на рыбалку… А сам дрыхнешь…
Он сонно почесывался и криво зевал.
– Да чет я… это… передумал…
– Спать надо ночами, а не с женкой баловаться, – заворчал дядя Вася. – Иди штаны надевай… и удочку бери… Даром, что ль, я вставал…
Он засмеялся.
– Васька, иди один… у меня Светка счас проснется… сам понимаешь, не до рыбалки мне…
Дядя Вася хмыкнул и нахмурился.
– Нас на бабу променял, так? Не друг ты мне больше, поня́л?
И, сердито надвинув панаму на брови, затопал с крыльца.
Он шагнул было в избу, но остановился.
– Васька! Стой, дурак… Стой! Сейчас штаны натяну…
И исчез, хлопнув дверью.
Дядя Вася остановился, поставил ведро, сдвинул свою широкополую панаму на затылок, прислонил удочки к забору и снова закурил.
Минут через пять появился он в штанах и с удочками.
– Второе ведро-то брать?
– Нешто не подеремся! Иль ты всю рыбу из озера взять вздумал? Экой ты… неуемный…
Дядя Вася подхватил удочки и стремительно зашагал по улице.
Он нехотя поплелся следом.
– Нешто тебе на Северный полюс переть? Три шага до озера. Счас придем, скупнемся, у меня в термосочке чаек… самый рассвет – самый клев… Глянь, благодать-то какая, а ты дрыхнешь, – доносилось до Ольки бурчание дяди Васи.
Озеро и впрямь было рядом. Стоявшая на взгорке деревенька сбегала к нему кривой пыльной улочкой, и даже отсюда, из кустов, сквозь просветы штакетника, Ольке было видно постепенно загорающееся в рассвете его гладкое темное зеркало.
Она подумала подняться и уйти в дом, чтобы ее не хватилась мать… Но тут из-за горизонта над озером выкатился огромный золотящийся бок солнечного колобка и спустя секунду брызнул в чернеющий озерный глянец первыми стрелами лучей. Озеро заволновалось, бегущие по нему тени стали стремительно отступать в заросли осоки и вскоре исчезли.
Перечеркнутое черными линиями проводов, словно опираясь на две лапы стоящей на берегу озера ЛЭП, над миром встало огромное светило, и на его фоне две удаляющиеся фигурки казались маленькими черными муравьями.
Как зачарованная, смотрела Олька на это торжество рассвета, на откуда ни возьмись начавших перепархивать с ветки на ветку птиц, затрещавших, загомонивших, словно торговки на базаре, беспорядочным многоголосьем. Наконец расслабившись, полулежа, в блаженной полудреме Олька легко улыбалась этому солнцу, этому утру и сама удивлялась себе – еще не было ей в последнее время на душе так светло и спокойно.
Между тем дошедшие до озера рыбаки положили удочки, он стал стаскивать с себя штаны, что-то, видимо, говорил, бурно размахивая руками. А дядя Вася, обстоятельно разбирая снасть, все кивал и кивал ему своей широкополой панамой в ответ.
Потом он вдруг разбежался и, подняв целый веер брызг, бросился в воду. Какое-то время взволнованная вода скрывала его в своих глубинах, затем он вынырнул и, мощно загребая крепкими руками, поплыл…
«За Лариской зайти… С ней мать на озеро отпустит», – ленивая мысль медленно-медленно проплыла в голове Ольки.
Она закрыла глаза и, убаюканная так сладко запахшими на рассвете белыми пионами, чуть покачивающимися под утренним сквознячком, снова заснула.
…Проснулась внезапно. Ей показалось, что кто-то провел по ее щеке прохладной рукой. Шарахнувшись от этой ласки, она спросонья не поняла, где находится, ей показалось, что снова он пришел к ней ночью.
Огромный кипенно-белый пион, еще вечером плотно прижимавший один к другому свои лепестки, сейчас распахнул их навстречу солнцу. Покачиваясь под собственной тяжестью, кивая и поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, он торжественно и радостно являл миру свою снежность. И только в самой глубине его клубящейся путаницы лепестков пролегла одна кроваво-красная ниточка…
В этот момент раздался страшный треск…
Еще не поняв, что случилось, Олька, словно странным образом дано ей было видеть сразу весь мир и все, что в нем происходит, почти ослепла от ярчайшей вспышки на фоне огромного солнечного шара. Теплый свет солнца спорил с этим холодным, мгновенным и ярким всполохом, но никак не мог заглушить его беспощадного блеска, залившего озеро и две фигуры – в панаме на берегу и стоящую в воде с удочкой.
Четкая черная линия проводов ЛЭП, как по линейке перечеркивающая солнечный диск как раз посередине, вдруг дрогнула, распалась, и, медленно-медленно, словно в рапиде, два ее конца неторопливо и плавно стали опускаться. А может быть, Ольке показалось, что медленно?
Вода в озере взбурлила и стихла…
И птицы внезапно стихли… И петух захлебнулся на полувскрике… Заткнулись суетливо квохтавшие на улице куры…
Словно во всем мире внезапно выключили звук…
И в этой ватной немоте оставшийся на берегу человек внезапно стащил с головы свою нелепую панаму…
Рассказ моего приятеля
Она была прекрасна…