Очень хотелось солнца — страница 36 из 55

А тут… Тут каждый цветочек озорно смотрел на меня, нежась в какой-то образцово ровной черной земле, и был таким чистеньким, что, ей-богу, я даже потянулся проверить: может быть, это имитация и цветы неживые? Но нет, бархатистые розоватые или фиолетовые лепестки были наполнены соком, упруги, крепки, то есть вся эта поросль была вполне натуральна.

Перед диваном, вокруг стеклянного (идеальной прозрачности!) журнального стола располагались два глубоких кресла, у окна стояла пара стульев – вот и все.

Но главное – все это было феноменально чистым. Просто стерильным! Создавалось ощущение, что не только житейские бури, но и вездесущая, всепроникающая беспощадная пыль боялась нарушить идиллию этого тихого рая. Не то чтобы в моей, теперь холостяцкой, берлоге все заросло и обрушилось, но без заботливых и вездесущих Нининых рук мне, конечно же, было тяжело поддерживать в ней прежний порядок. И частенько, вытаскивая книгу из огромной стопки, которая годами высилась на моем стареньком, но таком уютном и привычном, прошагавшем со мной всю мою клочковатую жизнь столе, мне приходилось кашлянуть от облачка вспорхнувшей пыли.

При жизни Нины я как-то и не замечал, что, как и когда она делала. Разве что время от времени меня привлекали к особо тяжелым работам, например вытащить на снег тяжеленные ковры из гостиной и нашей спальни, от души помахать по ним веником да постучать пластиковой узорчатой пылевыбивалкой. Но с тех времен, как в наш быт прочно вошел пылесос, я был и вовсе избавлен от домашних хлопот!

Сейчас же дни, когда мне приходилось делать более или менее глобальную уборку, превращалась в «вырванные из жизни» и воспринимались мной как досадные недоразумения. Никогда не имеющий достаточно времени, всегда опаздывающий со срочными текстами, одним глазом глядя в открытую книгу или недописанную работу, другим – на щетку, я старательно возил пылесосом по полу, раздражаясь потом оттого, что приходилось его чистить, заново перемазавшись в этой же самой, только теперь очень концентрированной пыли. Делал это как-то неловко, и казалось, все так старательно собранное снова ложилось на свое привычное место – в этом меня убеждала пылевая метелка, с которой вихрем, уже в крайней степени нервного раздражения от пустой потери времени, проходился по квартире. Словом… уборка не казалась мне плодотворным занятием. И я, к несчастью, не имел ни времени, ни желания уделять ей столько внимания, сколько, наверное, требовалось. А потому всегда оттягивал этот неприятный момент до той минуты, пока над моим письменным столом мне не приходилось поздороваться, например, со свесившимся с потолка на паутинке симпатичным пауком. Или не обнаруживалось на кухне, на какой-нибудь поверхности, непонятно откуда взявшееся и неоттирающееся ржавое пятно. Это меня отрезвляло, становилось стыдно перед самим собой, я переставал отвечать на телефонные звонки, отменял визит на какую-нибудь очередную конференцию или симпозиум и, чертыхаясь и проклиная все на свете, сутки елозил по квартире, чтобы назавтра… снова встретиться с пылью на письменном столе.

Здесь же все белые поверхности были белыми без единого пятнышка, диван и кресла – безупречно бежевыми, стекла – хрустально-прозрачными, потолки – свеже-снежными, словно их только что побелили. Плитка на полу в кухне и коридоре всегда сверкала, как зеркало, отражая свет, краны в ванной блестели…

Обозрев все это, я вдруг ощутил себя аборигеном, дикарем, увальнем, невольно вломившимся в некий мне совершенно незнакомый, отлаженный, безмятежный и очень размеренный мир, в котором все устроено очень правильно и надежно. И где я со своей лохматой, дерганой и нервной жизнью являюсь неким чуждым элементом, портящим всю эту феноменальную гармонию.

Чуть ли не впервые в жизни я застеснялся своего не слишком нового свитера, поправил и разгладил поверх горловины воротник рубашки, раздумывая, не застегнуть ли верхнюю пуговицу, и даже невольно глянул на свои носки: точно одинаковые? Бывало со мной такое после смерти Нины, что по рассеянности и в спешке я выхватывал из ящика то, что попало под руку, ориентируясь по более или менее одинаковому цвету, и уже на работе обнаруживая, что они не совсем одинаковые, например, по фактуре.

Но самое потрясающее ждало меня справа от книжных шкафов, в углу, напротив двери, там, где нет окна. Заботливой, неравнодушной рукой именно сюда (вероятно, чтобы свет не бил в глаза) был помещен гигантский многоэтажный угловой письменный стол. Замысловатые надстройки с полочками ломились от бумаг и дисков, однако сложенных и подровненных в идеальные стопочки, перемежающиеся аккуратными коробочками для степлеров, скрепок и прочей канцелярской мелочи. Как и положено по всем медицинским рекомендациям, слева от огромного монитора на специальной полочке жил пузатый ноздреватый кактус.

Контраст был убивающе-разительным! Мой рабочий стол имел всегда мой собственный порядок: что и где лежит и зачем туда помещено, определялось годами привычки. Я мог не глядя протянуть руку и достать что требовалось, вне зависимости от того, стоял ли этот, купленный мной еще в студенческие годы, стол в общаге, или потом – в квартире Нининой мамы, или в нашей… то есть теперь в моей. Никому из домашних даже не приходило в голову к нему приближаться! И, хотя я не раз и не два за жизнь ловил Нинин укоризненный взгляд и слышал тяжелый, старательно подавляемый вздох, с которым она окидывала мой «творческий хаос», тем не менее строго соблюдая нашу договоренность, жена никогда даже не пыталась пройтись по столу хотя бы тряпкой. Это время от времени я делал только сам.

На столе Егора же, при всей его – впрочем, строго упорядоченной! – перегруженности, не было ни пылинки!

Как? Как эти люди умудрялись бороться с тем, что годами отравляло мою жизнь? Они уже казались мне богами…

– Вот, возьмите!

Опять неслышно появившаяся в комнате Нелли протянула мне идеально прозрачный высокий стакан с красноватой жидкостью – только что соломинка в нем не плавала! И я снова поймал себя на мысли, что, прежде чем его взять, мне хочется не только пойти помыть руки (стакан был так чист, что руки мои мне показались недостойными его касаться), но и потуже затянуть у горла не надетый мной в этот раз галстук (о чем тут же пожалел). Дома такие стаканы Ниной выставлялись на стол в большие праздники, и потому сейчас я даже застеснялся: такой стакан – из-за меня? И только потом сообразил, что это другая привычка, что эти молодые люди так живут и ничего сверхцеремонного в использовании для меня – праздничного, а для них – рядового стакана под рядовой напиток в обычный вечер в их сознании просто нет.

– Спасибо…

Тут я понял, что морс весьма кстати: в горле у меня слегка пересохло, голос предательски хрипанул.

Нелли, все так же держа в руках баночку с йогуртом и ложку с длинной-длинной ручкой, снова неспешно проследовала мимо меня и, подогнув под себя ногу, мягко, грациозно опустилась на один из стульев у окна.

Я осторожно отхлебнул и поставил стакан на поверхность журнального столика. Нелли, как и до того Фанни, не стесняясь, рассматривала меня, изредка опуская взгляд в коробочку с йогуртом, в которой ловко и аккуратно орудовала причудливой ложкой.

Конечно, повисло молчание. Чтобы выиграть секунды, сохранив приличие, и придумать, о чем говорить, я снова взялся за стакан, отхлебнул, поставил… Нелли все так же смотрела на меня, поднося ложечку к маленькому аккуратному рту, и тут только я понял, что, как и в тот новогодний вечер, она уже «не с нами». Взгляд ее затуманился, подернулся пеленой отрешенности, она снова ушла в какие-то неведомые дали, в которые я, видимо, послужил лишь входом, поводом к этой неземной, глубочайшей погруженности во что-то, что было ведомо только ей одной.

С поиском темы для разговора можно было не напрягаться – молчание стало органичным.

Прикрыл глаза.

Странное дело. Сижу в совершенно чужой квартире, в которую попал впервые в жизни, а мне отчего-то тут хорошо, тепло и уютно так, словно дома.

И впрямь… Я не знал этих людей, был много старше их, а чувство, что попал не в гости, а именно домой, причем к себе домой, не покидало. Посреди взъерошенной, буйной, безнадежно утратившей свой привычный облик и привычки Москвы, доверху, как мусором, переполненной осколками «любовных лодок» и «разбросанными камнями» развороченных «семейных очагов», я случайно оказался в каком-то нереально идеальном, привычном скорее мне, моему поколению, мире. Словно вернулся в то благословенное время, когда мы с Ниной, прожив первые несколько бурных семейных лет, внезапно успокоились и как-то незаметно для самих себя, не сговариваясь, превратили свой дом в такую же «тихую гавань». Настолько тихую и надежную, что, чтобы ни происходило со мной вовне, внутри него меня всегда ждали на одном и том же месте никуда не девающиеся домашние тапочки, тихое бурчание телевизора в большой комнате, сонное сопение сына, не дотянувшего до моего возвращения с работы, разноцветные Нинины клубки с воткнутыми в них спицами в корзинке на окне, неизменный горячий суп, который (тут всегда это помнили!) я очень любил именно горячим…

Наша с Ниной квартира, так же как и эта, не пускала внутрь проблемы. Я порой вваливался домой в отчаянии, в тревоге, тоске, не зная, что будет завтра… Но, переступив порог, закрыв за собой дверь, уловив запах свежеиспеченных пирожков или печенья, звук тихого снования Нины по кухне, наливающей мне любимый ночной суп, ее негромкое: «Мой руки, остывает!» – я обмякал. Дребезжащие нервы переставали звенеть, и постепенно отсюда, из непритязательного уюта наших молчаливых вечеров, когда, еле ворочающий языком от усталости, я едва доносил до рта ложку с горячей жирной жидкостью, а Нина молча подкладывала мне то кусочек хлеба, то пирожок, неприятности казались не такими уж чудовищными. Чаще всего я и не рассказывал о них дома – это мне не требовалось. Важно было, что довеском к проблемам не становились поиск тапочек или готовка супа себе самому.

Это ощущение уверенности, что у тебя в нашем безумном, диком мире где-то все же есть место, в котором знают, что ты любишь и че