— Сейчас найду товарища военврача второго ранга, — пролепетал он. — Попрошу взять вас вне очереди. А то прорвутся немцы, куда же вы тогда, товарищ сержант? Я мигом. Сейчас вернусь.
Он не вернулся. Должно быть, санбат показался ему слишком опасным местом. Побежал дальше в тыл…
Я не заметил, как подошла медсестра, присела у носилок, стала писать.
— Фамилия, имя, отчество?
Я сказал.
— Год рождения?
— Двадцать третий.
Медсестра записала: «третий». Видимо, в то утро, вытащенный с поля боя, я выглядел старше на двадцать лет.
Ошибка обнаружилась спустя несколько месяцев в Чкаловском эвакогоспитале. Хирург Анатолий Евгеньевич, внося свои записи в историю болезни, протер очки и удивленно посмотрел на меня: «Мальчик, разве тебе тридцать восемь?» — «Ну что вы, доктор, мне восемнадцать». — «Я тоже так думаю. Кто же тебе приписал двадцать годков?» И внес исправление, вернув мне мое юношеское состояние.
Оформив историю болезни, медсестра достала другую бумажку, бланк вещевого аттестата.
— Казенного имущества у тебя, я вижу, не много, — улыбнулась она.
Какое там имущество! Я лежал непокрытый, босой. Через шею вместо амулета на черной тесемке был переброшен кисет с махоркой и нарезанной газетной бумагой. В кисет Иван Чамкин положил мой комсомольский билет.
— Хорошенько запомни, где он лежит, — несколько раз повторил Иван.
Других документов у меня не было, красноармейских книжек еще не ввели. Медсестра оглядела меня придирчивым взглядом.
— Итак, запишем: гимнастерка, галифе…
— Какое галифе! — слабо возразил я. — Одни ошметки.
— Интендантам для отчета пригодится. Велели записывать все. Значит, галифе, два ремня, брючный и поясной, вещевой мешок.
— Мешок не мой. Его положили мне под голову, чтоб не было низко.
Но девушка уже поставила точку. Она погладила меня по заросшим щекам, поправила съехавший на бок вещмешок, спросила:
— Тебя ранили в Воронеже? Не слышал, взяли ли немцы Отрожку? Там у меня мама, младший братишка. Это на левом берегу.
— Не знаю, но там шел бой. Но если даже Отрожку взяли, то твои могли уйти раньше. Когда мы подходили к фронту, то встречали много беженцев.
На глаза девушки навернулись слезы. Она поднялась с травы, отряхнула юбку.
— Потерпи самую малость Сейчас тебя возьмем.
Вскоре два санитара из раненых занесли меня в палатку с открытым пологом. Операционный стол был занят. На нем лежал человек с лицом цвета раскаленного угля. Сладковато-тошнотворный запах горелого мяса висел над низким брезентовым потолком. Над обожженным склонились фигуры в белых халатах. Командовала тут женщина-врач, наверное, та самая, о которой говорил Булгаков. Ближе к ней стояла моя знакомая медсестра из Отрожки. Ее называли Мариной.
— Ой, как досталось нашему красному соколу! — вздохнула Марина.
Это был сержант-пилот, летчик-истребитель, сбитый вчера над донской переправой. Из горящей кабины его вытащили наши пехотинцы.
Пока меня перекладывали на освободившийся стол, военврач, отойдя в сторону и подняв оттопыренные ладони в резиновых перчатках, курила из рук Марины. На ее халате густо бурели пятна. Кровь тут была всюду: на рукавах медсестер, на затоптанном травяном полу, в эмалированных тазах, стоящих под операционным столом. Кровь брызнула из моих ран, когда Марина попробовала сорвать бинты, слипшиеся в твердый бордовый панцирь.
— Знаю, знаю, миленький, что очень больно, Ничего не поделаешь, потерпи!
Военврач, сделав последнюю затяжку, подошла ко мне.
— Сколько пролежал на поле боя? — спросила она хриплым, прокуренным голосом.
— День и ночь, — ответил я.
— Ну вот. В ранах пыль, грязь, кирпичная крошка. Пишите, Марина: сквозное пулевое ранение левой голени с переломом кости, два ранения мягких тканей правой голени, сквозное и слепое. Одна пуля сидит под самой кожей. Сейчас ее достанем. Постой, постой, а когда тебя угораздило в голову?
— Когда я уже лежал раненный. Разорвалась мина.
Медсестра склонилась к военврачу, что-то сказала.
— Ах вот в чем дело! — воскликнула хирург. — Так это тебя принесли, как младенца, в корыте? Считай, что ты вновь родился на свет. Теперь уже все в порядке, до свадьбы заживет. — Она обратилась к другим врачам и сестрам: — Представляете, транспортировка раненого в корыте! Редчайший случай в истории санитарной службы русской армии. Если не единственный…
Она начала обрабатывать раны.
— Ланцет! Зонд! Тампон! — командовала военврач. А мне говорила: — Терпи, малыш, терпи…
Но никакой новой боли я не чувствовал. Нож хирурга уже ничего не мог добавить к страданиям тех, кто лежал в походной палатке на операционном столе. Наркоз не требовался, в нем не было нужды. Марина придавила меня своей грудью, крепко держала за руки. А врач делала свое дело. Я старался не думать о том, что меня режут. Моим глазам открывался квадрат прогнувшегося брезентового потолка, по которому лениво ползали откормленные зеленые мухи. В нависшей тишине я услышал металлический звук: что-то тяжелое ударилось о донышко таза. Пуля!
— Отдайте мою пулю! — взмолился я.
— Зачем она тебе? Не полагается, — отрезала Марина.
— А почему? — Военврач нагнулась к тазу. — Пусть возьмет на память. Опять ему повезло: от пули осталась лишь медная оболочка. А не вылети свинцовая начинка, перебила бы кости и на другой ноге.
Я быстро запрятал пулю в кисет, опасаясь, как бы военврач не передумала. Но пулю отбирать она не собиралась. Пока Марина накладывала мне шины, военврач у полуоткрытого полога опять захлебнулась махорочным дымом.
На носилках, мерно раскачивающихся в такт широко шагающих санитаров, я выплыл из операционной палатки. Высоко-высоко надо мною сосны смотрелись в небо своими золотистыми верхушками. Было прохладно и сыро. На полянке у говорливого ручейка лежали раненые, уже побывавшие в руках хирурга и теперь ожидавшие отправки в тыл. Меня положили рядом с обгоревшим летчиком. Его бесформенное лицо и грудь покрывала сетчатая маска, вроде той, которую надевают пчеловоды, подходя к своим ульям. Только тут летчику угрожали не пчелы, а комары, мухи, мошкара, всякий лесной и болотный гнус. Вся эта жужжащая мерзость слеталась на запах гниющих ран, и не будь сетки, раненому пришлось бы совсем худо. Сквозь сетку можно было рассматривать выпуклые кровавые пучки мышц, словно это был не живой человек, а фарфоровый манекен из нашего школьного кабинета естествознания, по которому мы изучали анатомию.
— Кого принесли? — спросил летчик, глядя на меня пустыми кровавыми глазницами.
— Сержант-минометчик. Это вы нас, наверное, с воздуха прикрывали?
— Прикрывал, прикрывал. — Летчик выругался. — Плохо прикрывал. Жорку не уберег, своего ведущего. Жорка не мог видеть, откуда взялся этот «мессер». А я должен был заметить, как он заходит ему в хвост. Должен, а прозевал. Со стороны солнца заходил, гад! Спохватился, да поздно, когда Жорка факелом полетел вниз.
— Но ведь вас тоже атаковали.
— Что ж с того? Сам погибай, а товарища выручай! На то я и ведомый. Ах, Жорка, Жорка!..
Летчик умолк. Принесли новых послеоперационных: безногого парнишку в танкистском шлемофоне и рыжего детину лет сорока пяти. Детина что-то кричал сестре осипшим голосом, будто накануне он выпил жбан холодного кваса.
— Да вы не нервничайте, дядя Костя, — сказала Марина и ушла к палатке.
— Как это не нервничать! — просипел дядя Костя, обращаясь к нам за поддержкой. Его маленькие глаза, казавшиеся еще меньше на широком, скуластом лице, зло смотрели исподлобья. — Я в этом проклятом санбате вторые сутки, когда же будут эвакуировать? То нет у них машин, то нет, смешно сказать, даже повозок. Интересно, как это мы воевать собрались, кто-то там даже не скумекал, что на войне будут раненые, а их куда-то девать надо. А фриц все продумал до мелочей. Фляжки нам дают стеклянные — сразу же бьются, вот и сидим в окопе без воды. А у фрица фляжка алюминиевая, на всю войну хватит. Пустяк? Пусть. Но удобно. А вот саперная лопата уже не пустяк. У наших лопат штыки из какой- то дряни, до первого камня, а там напополам. А у него лопата из вороненой стали с муфтой. Подкрутил — из лопаты получается кетмень. Словом, кругом у нас полный бардак.
— Бардак — он есть, конечно. Присутствует. Но учти, дядя, пока у нас бардак, мы непобедимы. А попробуй перестрой наши порядки на четкий немецкий лад, и все полетит к черту. — Это сказал безногий танкист. — Вот увидишь, дядя, наш бардак пересилит их железный порядок.
Кругом засмеялись. Дядя Костя не нашелся что ответить.
На лесной поляне раненых все прибывало. Одни, как и я, лежали на носилках, другие сидели на земле, прислонившись к стволам деревьев. День кончался. Золотисто-оранжевый закат заползал в лес, теряя свои яркие краски. Заметно похолодало. Солдат-узбек с перевязанной левой рукой добровольно взял на себя заботу о тяжелораненых: подправлял вещмешки в головах, вертел цигарки, прикуривал. Заметив, что я дрожу, он исчез за деревьями и вскоре появился с шинелью. Она оказалась мне мала, накрыла только ноги и полживота.
Узбек покачал головой:
— Пойду принесу побольше.
— А где вы ее возьмете?
— У хозяина, которому она уже не нужна, — ответил узбек. — Там их много таких лежит в овраге. Их выносят из палатки в другие двери…
— Не надо! — закричал я.
Узбек пожал плечами:
— Как хочешь, дорогой!..
Канонада, громыхавшая весь день, стихла. Стало слышно, как заблудившийся между деревьев ветерок шелестил крону, ветки терлись, издавая скорбные звуки, похожие на человеческие вздохи. Вполне возможно, это стонали раненые. Потом донесся тяжелый рокот танковых моторов. Он подбирался все ближе. Должно быть, наша танковая часть выдвигалась на исходные позиции.
В небе послышался другой рокот.
— Летят, — сказал сержант-пилот. — Только этого еще не хватало.
— Похоже, выследили колонну, — насторожился безногий танкист.
Над дальней стороной леса распустились осветительные ракеты. Упали первые бомбы. Отблеск разрыва на миг осветил суровые лица раненых.