за, Юрий метался, фыркал, кашлял, стонал и вдруг запустил самым что ни на есть трехэтажным матом.
— Во дает! — усмехнулся Федя.
В горле у Юрия что-то забулькало, заклокотало. После целого каскада невнятных звуков он совершенно четко произнес:
— Больно!
— Где больно? — откликнулась сестра.
— Голове больно: в висках стучит.
Наташа приложила к его голове смоченную марлю.
— Уже легче, — сказал Юрий.
Его речь постепенно обретала стройность, а мысли последовательность. Юра охотно отвечал на вопросы Наташи. Он теперь говорил и все слышал. Что же с ним сотворил этот кудесник Анатолий Евгеньевич?
А вот и он сам. Доктор открыл двери палаты и подошел к Юрию.
— Как чувствуешь себя?
— Плохо, доктор, совсем плохо.
— Я бы не сказал. Ведь ты со мной уже разговариваешь.
Юрий подскочил на койке, будто через него пропустили электрический разряд. Он опять замычал, затряс головой, на губах появилась пена.
— Ну, полноте, хватит прикидываться. Я ведь тебе никакой операции не делал, просто дал общий наркоз. Вся палата слышала твой приятный баритон. Стыд и срам! В такое время…
Анатолий Евгеньевич что-то еще хотел сказать, но задохнулся от негодования, махнул рукой и, близоруко глядя под ноги, вышел. Он выглядел много старее, чем обычно: плечи сутулились еще больше, кончик носа обострился, морщинки, избороздившие лицо, стали глубже…
Дожди прекратились, земля подсохла. Меня снова вынесли на высокий берег навстречу ласковому солнышку, свежему ветерку, шуму умытого соснового бора. По Уралу плыла баржа. Солнечные блики весело играли на изумрудной глади реки.
На детской площадке появился незнакомый солдат. Он шел в мою сторону. Я пригляделся — это был Юрий. Раньше я видел его только в нижнем белье, вот сразу и не признал. Военная форма не придала ему бравого вида, глаза потухли, кирпичное лицо выглядело застывшим, неживым.
— Вот, ухожу, — молвил он, останавливаясь у носилок.
— Понимаю.
Юрий помялся, присел.
— Ты уж извини, нехорошо получилось.
— Мне-то что, — ответил я с незлобливой обидчивостью. — Ну, потренировал ты меня писать на спине. Раньше не мог, а теперь вот научился.
— Как-то все само собою у меня вышло. После контузии я полтора месяца и в самом деле был в глухонемоте. Потом стал понемножечку слышать. Но решил не открываться. Думал, отпустят меня повидаться с женой, только ведь женился. А потом — снова в часть. Но тут подловил меня Анатолий Евгеньевич со своим общим наркозом. В бреду я и проговорился…
Мне вспомнился дезертир, которого расстреляли перед строем в тамбовских лесах. Возможно, и тот конопатый мужичонка тоже побежал домой не насовсем, а только повидаться с женой, с ребятишками.
— Хотел поговорить о Анатолием Евгеньевичем, да он не пожелал. — Юрий шмыгнул носом. — Ты уж расскажи доктору, как все было. Пусть не думает, что я какой- то такой. Объясни, если зайдет разговор.
— Если зайдет…
— Говорят, сейчас все маршевые роты отправляют под Сталинград. В самое пекло. Да уж мне все равно. Запиши мой домашний адрес. Останемся живы после войны, может, и свидимся…
После войны мне довелось побывать в Иркутске. Позвонил в сельсовет, просил навести справки, проживает ли там Шорохов Юрий Фомич, двадцатого года рождения, участник войны. Мне ответили: нет, не проживает. Осенью сорок второго жена получила похоронку: «Пал смертью храбрых в уличных боях за городской вокзал».
Значит, как и думал, попал в Сталинград…
В те дни имя Сталинграда все чаще мелькало в военных сводках. На Волге начались ожесточенные бои. Эшелоны с ранеными шли теперь только от Сталинграда. Прибывающих в госпиталь не надо было спрашивать, где ранили, было понятно и так. На освободившейся койке Шорохова лежал старик лет под шестьдесят. Ефим Семенович так же, как и я, был ранен в обе ноги. Был он непривычно волосат: хорошо уложенная шевелюра, пышные усы, окладистая борода — помесь чугуна с серебром. Впрочем, серебра было больше.
— Вы командир? — поинтересовался я при знакомстве.
— Нет, а почему спрашиваешь?
— Потому что разрешили не стричься. Солдатам не положено.
— Я не солдат, — усмехнулся в усы Ефим Семенович. — Я токарь.
— А воинское звание?
— Оно же и воинское. На фронт, парень, я не ходил. Фронт сам пришел к нам в цех. До обеда я вытачивал детали, а после обеда стал стрелять из трехлинейки прямо от своего станка: в цех ворвались фашисты. А последние дни домой не уходили, ремонтировали танки. Мы работали, а винтовки стояли рядом. И только тогда я остановил станок, когда увидел фашиста.
— Передавали по радио, что Тракторный держится, — сказал я.
— А как же! Рабочая косточка. Гвардия пролетариата. Завод не сдадут, не отступят. Одним словом, бойцы! — Ефим Семенович улыбнулся. — С одной стороны, конечно, бойцы, а с другой — все-таки не солдаты. Вот, к примеру, табачка нам не дают, объясняют, что табачное довольствие положено только военнослужащим. Воевали вместе, а табачок, выходит, врозь…
Я вытащил свой кисет, положил на тумбочку.
— Курите, когда захотите. И не спрашивайте.
Ефим Семенович поблагодарил.
— Да это я так, к слову. Курю совсем мало. С табачком дело уладится, да и возраст у меня уже не табачный. Все это мелочь. Важно, что Сталинград держится. В этом суть.
Сталинград держался. Через Чкалов на фронт проходили эшелоны со свежими дивизиями. Назад возвращались санитарные летучки. В Чкалове расчищали госпитали — все, кто мог носить оружие, становились в строй. Но мест все равно не хватало. На нашу тесную веранду втиснули еще четыре койки; теперь врачи и сестры могли подходить к нам только боком. Койками заставили вестибюль, коридоры, над солярием натянули тенты, там тоже положили раненых. Санитары и сестры сбились с ног, всё таскали и таскали носилки. Вконец измотались врачи. На Анатолия Евгеньевича было страшно смотреть: когда он шел с обходом, его качало из стороны в сторону.
Как-то во время перевязки он потрепал меня за плечо.
— Помнишь, я говорил, что ты выйдешь из госпиталя на своих ногах?
— Помню, Анатолий Евгеньевич, вы говорили.
— Это я говорил в общем-то для твоего успокоения, чтоб ты не терял надежды. А у меня самого надежды не было. Почти не было. Слишком долго ты пролежал необработанным на поле боя. У тебя остеомиелит.
— А что это такое?
— Воспаление костного мозга. Очень неприятная вещь. Было время, когда я совсем пришел к заключению, что нужно отнять левую ногу. Решил, что сделаю это в следующий операционный день. Но вывел меня из равновесия этот симулянт из вашей палаты. Я ведь уже на четвертой войне, а такого мерзавца не встречал. Словом, в тот день сил у меня не хватило, слишком много он отнял у меня нервных клеток. А через недельку посмотрел тебя, вроде бы показалось, что есть динамика. Решил повременить.
— Значит, можно сказать, что Шорохов спас мне ногу?
Анатолий Евгеньевич хитро прищурил глаз.
— В некотором роде он, а в некотором я. Но теперь можно сказать, что все страшное уже позади. Тебе предстоит операция, может быть не одна. Но из госпиталя ты выйдешь на своих ногах. — Старик посмотрел на меня поверх очков. — Только не из нашего госпиталя. Всех, кто нуждается в длительном лечении, будем отправлять в тыл. А на ваши места привезут новеньких прямо из сталинградского пекла.
— Вот это новость! А куда повезут?
— Маршрут мне не известен. Но отсюда прямой путь в Среднюю Азию. Может, попадешь в свой Асхабад. Словом, черкни мне письмецо, как выйдешь из госпиталя. Ну, бывай здоров!
В сорок третьем, попав в часть, я написал Анатолию Евгеньевичу, хотел порадовать старика, поблагодарить. Мне ответила медсестра Наташа. Старика уже не было на этом свете. Он погиб на боевом посту — во время операции отказало сердце.
На чкаловском вокзале было белым-бело от белых подштанников раненых, их навезли из разных госпиталей. Предстоял дальний путь. Из окон пассажирских вагонов уже выглядывали пассажиры. Пока лежачие дожидались своей очереди, ходячие заняли лучшие места. Мне досталась верхняя боковая полка. Я не очень огорчился: не все равно, где лежать? В проходе даже удобнее: скорее прикуришь, быстрее подадут «утку».
Плохо вот, что приходилось лежать на голых досках, не было ни матрацев, ни подушек, ни одеял. Другим было проще: они расстилали шинели, под головой — вещмешок. Я впервые пожалел, что тогда, в Балашове, отказался от приблудившегося вещмешка и не попросил шинели. На выручку пришел мой нижний сосед, Вася Дроботов, парень моих лет, ленинградец. Он был ранен в руку выше локтя, поэтому носил на себе громоздкую и сложную конструкцию, которая тогда называлась «самолет».
Вытянутая вперед и согнутая под прямым углом загипсованная рука лежала на полочке, поддерживаемая подпоркой, которая другим концом упиралась в грудь.
Здоровой левой рукой Василий положил мне под голову трофейный немецкий ранец, отороченный рыжим искусственным мехом.
— Бери, бери, не стесняйся! — великодушничал Вася. — Я тебе и свою шинель отдам. Днем я не ложусь, рука не дает, все тянет, будто клещами. Да и ночью все больше сижу, с моим «самолетом» никак не приноровишься.
В Чкалове нас провожала теплая, пронзительно теплая осень, золотая пора бабьего лета. А наутро начался Казахстан. Мутный рассвет развешивал серо-желтую кисею над унылой в своем однообразии степью, которая была покрыта пожухлой травой. Днем начиналось самое настоящее пекло. Накалялись тонкие металлические крыши, в вагонах становилось невыносимо душно. Пробовали открывать окна — в вагон врывался угольный чад паровозного дыма, за минуту лица становились черными, как у негров. Ветер из конца в конец гулял по бескрайней Казахстанской степи, казавшейся пустынной и дикой: ни деревьев, ни зеленых квадратиков посевов, ни пасущихся стад. Но где-то была жизнь: на станциях, отстоящих друг от друга на полдня пути, женщины выносили вяленую рыбу, горячую картошку, вареные яйца, печеную тыкву, свежие яблоки.