Дальше на юг пошли арбузы. По вагонам передали приказ начальника эшелона: во избежание кишечных заболеваний никаких фруктов не покупать. Но запретный плод всегда сладок. Весь наш вагон полосатился и зеленел, арбузные корки громоздились в каждом отсеке, черные семечки покрывали пол. Вася Дроботов тоже приволок огромный арбуз, на полпуда, не меньше. Как-то ему удалось справиться одной рукой с такой тяжестью! Одной же рукой он достал складной нож и, придавив арбуз грудью, ткнул острием в мякоть. С всхлипывающим звуком арбуз треснул пополам. Василий отрезал здоровенный ломоть, подал мне наверх: угощайся, приятель!
Я ощущал постоянную жажду, которую никак нельзя было утолить теплой станционной водой с сильной примесью песка и соли. И теперь испытывал неземное наслаждение, поглощая кусок за куском.
— А сколько ты заплатил? — спросил я у Василия, когда мы вдвоем одолели весь арбуз.
— Пустяки, всего десятку.
Я достал деньги.
— Спрячь, — обиделся он.
Не взял денег и тогда, когда принес второй арбуз. Мне стало неловко, проезжаться на чужой счет я не привык. Вскоре мне представился случай и самому угостить товарища. Под вечер эшелон сделал очередную остановку. Я посмотрел в открытое окно. На песчаном косогоре чернело с десяток казахских юрт. Вокруг было пусто, голо. Никаких торговых рядов. И вдруг под самым окном появились мальчуган лет десяти и девчушка поменьше, его сестра. Они продавали один-единственный арбуз. Вот повезло!
— Ребята, сюда! — Я поманил их рукой и бросил десятку.
Девочка ловко спрятала бумажку под цветастую тюбетейку, а мальчик, встав на цыпочки и сопя от усердия, с трудом поднял арбуз. Я высунулся из окна, насколько это возможно, но коснулся арбуза лишь самыми кончиками пальцев.
Паровоз дал протяжный гудок, состав дернулся, вагоны со скрежетом сошлись буферами и, застыв на миг, двинулись вперед, набирая скорость. Честные ребятишки, испуганно крича, бежали за вагоном:
— Хозяин, бери, бери!
Я высунулся еще больше, делая последнюю отчаянную попытку схватить исчезающий арбуз. И вдруг…
— Раненый, раненый выпал! — закричали медсестры, размахивая красными флажками с площадок катившихся мимо меня вагонов.
Состав прошел, и мне открылось низкое здание вокзала с плоской крышей, за ним разбегалось несколько улиц, станция была с другой стороны. Я лежал на насыпи в полуметре от рельсов, каким только чудом еще не угодил под колеса! Мальчишка положил рядом со мной арбуз и держал за руку перетрусившую сестренку. В раскосых ребячьих глазенках на скуластых личиках застыли удивление и страх: что делать?
«Что же делать?» — думал я в отчаянии.
Мне показалось, что эшелон, дойдя до выходной стрелки, остановился. Не может быть! Но мои верные ребятишки, не бросившие меня в беде, запрыгали и захлопали в ладоши: эшелон возвращался!
Но вспыхнувшая радость тут же сменилась тревогой: мне же наверняка попадет! Хоть бы казашата убрались подальше со своим проклятым арбузом — вещественным доказательством моего проступка. Ведь я нарушил строгое указание: покупал арбуз! А от арбуза не так-то просто было избавиться. Вслед за подобравшими меня санитарами ребятишки вошли в вагон с моим арбузом.
Как я и ожидал, тут же явился начальник эшелона с целой свитой врачей. Еще бы: раненый выпал из вагона во время движения, настоящее ЧП! Толстый военврач с двумя шпалами в петлицах принялся кричать и топать ногами. Но мне уже было все равно. Круглое лицо начальника эшелона стало расплываться, я не слышал, что он говорит. Страшно заныла рана.
— Смотрите, ведь он едва жив, — охнула женщина-врач.
— И кровь идет! — подал голос Василий с нижней полки. — Целая лужа натекла!
Поднялась суматоха. Сделали перевязку. Измерили температуру — 40,5. На меня уже никто не кричал. Откуда-то принесли матрас, подушку. Дали лекарство. Мне было плохо. Наверное, даже хуже, чем в ту ночь, когда меня несли в корыте. Я метался в бреду. Я видел окраины Воронежа, Плехановскую улицу, ребят, бегущих вместе со мною за танком, фашиста, стреляющего в меня из автомата…
Потом вошли санитары. Медсестра положила на носилки историю моей болезни.
— Ну вот, ты уже приехал, — сказала она. — Ташкент.
— А эшелон идет дальше?
— Да, в Туркмению.
— Ведь я ашхабадец! В Ашхабаде у меня мама!
Это был уже не бред. Меня снимали в Ташкенте, а эшелон шел в Ашхабад!
Подошла врач, седенькая женщина, та самая, которая первой заметила, что мне совсем плохо.
— До Ашхабада вы не доедете, — сказала она. — Наша летучка будет тащиться не меньше недели.
— Буду терпеть. — Я даже заплакал от обиды. Черт бы побрал этот дурацкий арбуз вместе с пижоном Васькой! Взял бы у меня ту несчастную десятку, не стал бы я сам покупать.
— Поймите, у вас разошлись кости, лопнула еще но затвердевшая мозоль. Нужны срочные меры. Боюсь, через день-два будет поздно.
— Вы не бойтесь, доктор. Я дам подписку, что предупрежден. Если маме скажут, что я не доехал до дому, знаете, что с ней будет?
— Знаю, я сама мать. У меня два сына воюют. От одного вот уже четыре месяца нет вестей. Твоей маме будет очень тяжело тебя увидеть в таком плачевном состоянии. Мой совет: оставайся в Ташкенте. Полежишь месяц-полтора, зато попадешь в Ашхабад не на носилках, а на своих ногах. Ну, скажем, на первое время с палочкой. И с вокзала не в госпиталь, а прямо домой. А куда же ты еще денешься? После такого ранения, как у тебя, в армии уже не служат.
Рядом с доктором, загородив проход своим «самолетом», стоял Василий Дроботов.
— Ты должен согласиться, — сказал он и, как бы убеждая меня, что вопрос уже решился, добавил: — Не забудь свой арбуз!
— Да пошел он к дьяволу! — огрызнулся я. — Кушай сам! — Но тут же почувствовал, что незаслуженно груб с товарищем, и изменил тон: — Ну, ладно, Василий. Спасибо тебе за дружбу. Будешь в Ашхабаде, забеги к моей маме. Вот адрес…
Седенькая докторша погладила меня по щеке.
— Умница! Перестал капризничать. Полежишь, подлечишься, а потом домой. Вот тогда-то и оценишь, как я была права…
Добрая женщина оказалась права лишь в одном: в Ашхабад тогда бы я не доехал. Все остальное случилось иначе. В госпитале я пролежал еще семь месяцев и после этого домой так и не попал.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ, ЗАПИСЬ ДЕВЯТАЯ…
«Медицинской комиссией признан не годным к строевой
службе и выписан из госпиталя в часть. Апрель 1943 г.»
А дома меня заждалась мама…
«Вижу во сне, что ты открываешь калитку, идешь по двору, заходишь в комнату… К твоему приезду я прикоплю продуктов из своего пайка. По карточкам дают не так уж мало: муку, хлопковое масло, сахар, крупы, американский яичный порошок…»
Душою я давно был дома. Сто раз в мыслях выходил из поезда на ашхабадском вокзале и, помня наш давнишний уговор с Яшкой Ревичем и Люськой Сукневым, опускался на колени, целовал асфальт…
Мечты, мечты… Но что я мог поделать? Четвертый месяц я недвижно лежал на спине. Ни повернуться, ни привстать. Левая нога на «зенитке» — сложной установке с грузом, не позволяющим ноге укоротиться. На спине — саднящие пролежни. Спать — мучение. Мыться — мучение. Есть — тоже мучение. Тарелку ставят на грудь, попробуй дотяни ложку до рта, не расплескав супа. Да еще в этом положении пища никак не проходит в горло. Через день — переливание крови. Через десять — перевязка. Приходят санитары, перекладывают с кровати на носилки, несут в операционную, с носилок кладут на стол. Потом со стола снова на носилки, с носилок опять на кровать…
«Можно приехать тебя навестить?» — спрашивала мама. «Не надо, — отвечал я. — Зачем тебе мучиться в поезде столько дней? Да и как ты бросишь своих учеников в разгар учебного года? Анна Ефимовна, заведующая отделением и лечащий врач нашей палаты, обещает меня скоро отпустить домой».
Так же как и седенький врач из эшелона, Анна Ефимовна была убеждена, что другого пути у меня нет.
— Вернешься, поступишь в институт, — говорила она мне. — Кем ты хочешь быть?
— Тем, кем есть. Военным летчиком. Только сначала хотел бы заехать домой хоть ненадолго.
Анна Ефимовна качала головой:
— С таким ранением, как у тебя, в армию вообще не возвращаются.
Ко мне она относилась с трогательным вниманием, я был самым молодым в отделении, мне не исполнилось еще и девятнадцати. И другие врачи, сестры, нянечки тоже старались меня приласкать, как ребенка. Это возмущало: разве я не такой же солдат, как и все? Зачем же мне норовят налить лишний стакан компота, затеять сюсюкающий детсадовский разговор: «А мама у тебя есть? А папа есть?»
Но на Анну Ефимовну я не обижался. Во-первых, она была очень добрая, а во-вторых, очень красивая. Правда, курила слишком много, и голубые глаза были всегда печальными. Наш госпиталь был эвакуирован из Каменец-Подольского, в этом городе у Анны Ефимовны остались родители и дочь. Что сталось с ними, она не знала. Но всю свою любовь сейчас она отдавала нам.
В нашей палате лежало четырнадцать тяжелораненых: с царапинами так далеко от фронта не увозили. Люди менялись в палате медленно, лежали по полгода, а то и больше. Как-то я вспомнил нашего школьного математика Володю Куклина, взял карандаш и провел подсчеты. В палате лежали младший лейтенант, старшина, три сержанта, девять рядовых. Кавалерист, танкист, авиатор, сапер, связист, двое артиллеристов, семь пехотинцев. Средний возраст — тридцать один год, трем — до двадцати, четырем — за сорок. У пятерых родные места были под немцем, после госпиталя деваться им пока было некуда. Лишь двое-трое могут потом продолжать службу, остальные будут списаны в инвалиды. Шестеро ранены осколками, столько же получили пулевые ранения, одного проткнули штыком в рукопашном бою, и один напоролся на мину. На всех приходилось двадцать две ноги и двадцать четыре руки, только у пятерых был полный комплект своих конечностей…
Наверное, это была типичная палата типичного тылового ортопедического эвакогоспиталя образца второй половины сорок второго года.