Согласно авиационным обычаям, у Ивана Клевцова был талисман: старые, промасленные шерстяные перчатки. Много раз старшина эскадрильи Борис Петров чуть ли не силой заставлял его получить новые, но лейтенант отказывался наотрез:
— В них я начал воевать, в них и закончу. — И чтоб отвести от себя всякие подозрения в суеверии, добавлял: — В этих перчатках мне очень удобно.
В свободное между вылетами время он только тем и занимался, что штопал перчатки: зашивал одну дыру и тут же обнаруживал новую. Это был нескончаемый процесс.
И надо сказать, что старые перчатки в бою своего заботливого хозяина пока еще не подводили. Особенно отличился мой командир при штурмовке Львовского аэродрома. Летом сорок четвертого года на нем базировалось сто пятьдесят вражеских бомбардировщиков, которые серьезно мешали нашим наземным войскам развить широкое наступление. Днем к аэродрому не подойти, он был прикрыт плотным зенитным огнем, в небе постоянно висели фашистские истребители. У командира нашего корпуса генерала Каманина возникла идея штурмовать аэродром ночью.
Это был дерзкий замысел, ведь «ил» к ночным полетам не приспособлен, ночью штурмовик слеп. Группа вылетела перед рассветом, подошла ко Львову в предутренней мгле и застигла врага врасплох. Клевцов одним из первых спикировал на стоянку и поджег двухмоторный истребитель-бомбардировщик «Мессершмитт-110». Пока зенитчики очухались, дело было сделано: внизу горели самолеты, зарево огня полыхало над складами и нефтехранилищами. Аэродром был выведен из строя.
Когда мы уходили на бреющем, мимо, чуть не протаранив нас, промчался метеором какой-то ошалелый «мессер». Не успел я повернуть турель, как он исчез, точно призрак.
— Почему не стрелял? — спросил меня Клевцов на аэродроме, как только мы сбросили с себя парашюты.
— Все случилось внезапно, не ожидал…
— Чего же ты, интересно, ожидаешь? Что тебе в воздухе пришлют пару пива? Уж коли ты воздушный стрелок, так будь готов каждую секунду к встрече с «мессером»…
— Виноват, Иван Васильевич…
— Конечно, виноват. Мог отличиться, сбить «мессершмитт». А прошляпил. Учти на будущее. Хотя вряд ли сыщется второй идиот, который подставит тебе свои бока с таким блеском. Другой бы стрелок на твоем месте не прозевал…
Другой на моем месте… Конечно, лейтенант, я уверен, имел в виду Севку Макарова, своего прежнего стрелка. Неужели командир все еще считает, что я не дорос до Севки? Меня это угнетало, я ведь старался как мог. Правда, Клевцов вслух никогда нас не сравнивал. А вот Всеволода вспоминал постоянно.
— Что-то уж очень непонятное случилось с Севкой, — все повторял он. — Никаких ран у него не нашли. Доктор Штейн определил контузию. Но если бы рядом разорвался снаряд, то осколки должны были оставить на обшивке свои следы, а их нет. Да и я ничего не почувствовал.
Клевцов несколько раз писал в госпиталь, справлялся о здоровье Макарова. Ему отвечали палатные сестры: «Ваш товарищ не слышит, не говорит, ничего не понимает».
Исцеление Макарова произошло уже после войны и совершенно неожиданно. Стоматолог, проводивший осмотр всех раненых, разжал непослушные челюсти пациента и через свое зеркальце увидел в нёбе плохо затянувшийся шрам. Рентген обнаружил пулю. Это был редкий, просто невероятный случай. Пуля, пущенная наугад каким-то фашистским пехотинцем по пикирующему штурмовику, попала на излете в открытый рот стрелка, когда он что-то говорил летчику по самолетно-переговорному устройству.
Всеволоду сделали несложную операцию, вытащили пулю, и он постепенно стал слышать и говорить. А когда к нему вернулась память, то сразу же прислал письмо в полк.
Между тем у лейтенанта Ивана Клевцова дело шло к сотому вылету. Сотый вылет — это событие в жизни летчика, в жизни всего полка. Уж если человек сто раз слетал на штурмовку, значит, побывал он во всяких передрягах, отстреливался от идущих в лоб «мессеров», горел, выпрыгивал с парашютом, пробирался на аэродром с вынужденной посадки, был ранен, похоронил немало друзей-товарищей…
Все это повидал и пережил лейтенант Клевцов. И снова летал в бой.
— Когда же будем праздновать мы сотый вылет? — спрашивал я у своего командира.
— Не знаю, должно быть, скоро, — улыбался лейтенант. — Сам я никаких кондуитов не веду. В штабе лучше меня знают.
И вот дождались! Еще выруливая со взлетной площадки к капониру, мы заметили, что у входа в летную землянку вывешен большой плакат.
— Значит, свершилось? — догадываясь, в чем дело, опросил я.
Мы уже сбрасывали парашюты.
— Выходит, что так, — ответил юбиляр.
На красном полотнище, трепыхавшемся на ветру, было написано: «Слава бесстрашному воздушному бойцу, летчику лейтенанту Ивану Клевцову, совершившему сто успешных боевых вылетов!»
У землянки нас ждали. Сам командир полка подошел, поздравил Клевцова, пожелал успехов. Сообщил приятную новость: лейтенанта представили к третьему ордену Красного Знамени.
По дороге с аэродрома Клевцов мне шепнул:
— Сегодня в столовую не ходи. Поужинаем у меня. Надо же за сотый вылет пропустить сто граммов. Да еще сто на будущее, чтоб дожить до двухсотого! Как ты насчет этого? — Он щелкнул себя пальцем по горлу.
— Ты же знаешь, Иван Васильевич, я могу за компанию выпить, а могу за компанию и не пить.
Сам Клевцов не очень тяготел к выпивкам, а случалось застолье, так он участвовал только в первом тосте, пил с видимым удовольствием любую меру, какую нальют: рюмку, граненый стакан или алюминиевую кружку. И все. Больше его не уговоришь, какие бы цветистые и дорогие тосты ни предлагались. «Во всем себя надо сдерживать, особенно в таком деле, как выпивка, — говорил Клевцов. — Беда даже не во второй стопке, а в третьей и четвертой, которые очень легко бегут в упряжке с первой. У меня и отец так пил: хлопнет одну — и баста!»
— Так приходи ровно в семь, — повторил свое приглашение Клевцов. — Домаха с утра старается, готовит всякие вкусности.
Домаха, или, как ее ласково называл Иван, Домашенька, очень соответствовала своему имени. Вся она была какая-то уютная, домашняя, светилась радостью, излучала тепло. Маленькая, быстрая, сдобная, как колобок. Лет Домахе было около тридцати, в ее отношении к моему командиру сквозило что-то такое трогательно-заботливое, покровительственное, материнское, будто он нуждался, а может быть, и в самом деле нуждался, в ее постоянных заботах и помощи.
Познакомился и сошелся с Домахой Клевцов еще в Белой Церкви. И с тех пор она неотступно следовала за полком. То ли он действительно хотел от нее избавиться, то ли пытался убедиться в прочности ее чувств, но он никогда не предупреждал ее заранее, что мы перелетаем. Внешне это напоминало игру в казаки-разбойники: Иван прятался, Домаха его искала. Просто в один прекрасный день Иван, как обычно, уезжал на аэродром и к ужину не возвращался. Тогда Домаха бежала к соседям, где стояли другие летчики, и в конце концов узнавала, что все самолеты поднялись в воздух и улетели. А куда? Кто ей скажет?
Домаха пускалась в поиски. При этом ничуть не обижалась на Ивана, наоборот, искала ему оправдания.
— Даже ничего не успел сказать мне, мой соколик, что улетает. И самому ему, конечно, ничего не сказали раньше. Знаете, как у военных: пришел приказ, тут же садись и лети!
На новом месте Клевцов начинал вести образцовый образ жизни: переселялся в летное общежитие, ходил в столовую, с отбоя ложился, с подъема вставал. И вообще свою дальнейшую судьбу вручал воле аллаха. А аллах, как считал наш стрелок Исмаил Насретдинов, всемогущ, справедлив и великодушен, он всегда соединяет любящие сердца. Через несколько дней Домаха возникала на новом аэродроме как из-под земли. В руках по корзинке. Из одной выглядывала бутыль самогона, заткнутая кукурузным початком, в другой кудахтала курица.
Рад ли был ее появлению Клевцов или нет, сказать трудно. Скорее всего, он все принимал как должное.
— Тебе бы, Домашенька, штурманом полка у нас служить, — говорил Клевцов. — Просто позавидуешь, как ты умеешь точно выйти по курсу.
— Какой там курс! — отмахивалась счастливая Домаха. — На четырех аэродромах уже побывала. Везде чужие полки стоят, смотрю, люди все незнакомые. Вот и спрашивала встречных-поперечных, не видел ли кто, где самолеты летают…
Под вечер я привел себя в образцовый порядок и отправился к командиру праздновать его сотый вылет. На пороге просторной крестьянской хаты встречала Домаха.
— Заходите, заходите. Ванечка ждет. Все почти в сборе.
На Домахе вышитая украинская кофта, синяя юбка выше колен, черевички.
Сопровождаемый великолепной Домахой, я прошел в комнату. Гости за стол еще не садились, курили у открытого окна. Аксенов, летчик Календы и лучший друг Клевцова, возбужденно говорил:
— Сотый вылет — это, ребятишки, не шутка. Если бы существовал некий общевойсковой эквивалент, по которому можно было бы сравнить труд огнеметчика с трудом сапера или вычислить, кому соответствует в противотанковой артиллерии боцман с противолодочного морского охотника, то этот эквивалент показал бы, что сто раз слетать на штурмовку все равно что на земле сто раз в атаку сходить. Много ли таких отыщется в пехоте, в танковых войсках? А ведь каждый вылет не просто атака, это бой в окружении, из которого еще надо вырваться, вернуться к своим…
— А сто вылетов обеспечить разве просто? — подал голос наш механик Саша Хлебутин. — Если обратиться к общевойсковому эквиваленту лейтенанта Аксенова, то это все равно что на оборонном заводе сто смен отстоять. Да и каких смен! Круглосуточных! В дождь, в снег, в буран. Под открытым небом. В кромешной ночной мгле, на ощупь…
— Да будет вам о делах! Будет! — зашумела Домаха, доставая из русской печи пироги с грибами. — На аэродроме небось все о женщинах разговоры разговариваете, а соберетесь отдохнуть вечерком, так только от вас и слышишь: «фоккера» да «мессера», и еще вылеты. Присаживайтесь скорее к столу. Вот огурчики, капустка, сальце. Угощай дорогих гостей, Ванечка!