а почти всегда противоречат интересам общества». Но эта идея была придумана для того, чтобы удовлетворить природный инстинкт — тираническую волю сильного. Не исправляя первобытный порядок в мире, законы лишь усиливают несправедливость. «Мы все одинаковы, если не считать силы», т. е. между людьми нет существенных различий, а неравное распределение силы можно было бы смягчить. Но вместо этого сильные присвоили себе все формы господства и даже изобрели новые.
Их самонадеянность грубо проявляется в присвоении права наказывать. Беккариа утверждал, что цель наказания — исправление, но права на наказания нет ни у кого. Сад возмущенно выступает против всех видов наказания, призванных якобы искупить совершенное преступление. «О, кровожадные тюремщики и дураки всех режимов и правительств, когда вы предпочтете науку понимать человека науке заточать и убивать его?» Особенно яростно он восстает против смертной казни. Общество пытается оправдать ее с помощью lex talionis, но это еще одна фантазия, не имеющая никакого отношения к действительности. Прежде всего, люди не взаимозаменимы, их жизнь не соизмерима. Нельзя уравнять убийство, совершенное в угаре страсти или по необходимости, с холодным, преднамеренным убийством по приговору судей. И как последнее может искупить первое? Возводя эшафоты, общество отнюдь не смягчает жестокость Природы, а только усугубляет ее. На самом деле, препятствуя злу, оно совершает еще большее зло. Претензии общества на нашу лояльность лишены оснований.
Знаменитый договор, изобретенный Гоббсом, не более чем миф; как может порядок, подавляющий свободу человека, одновременно признавать ее? Подобный договор не отвечает интересам ни сильных, которые ничего не выигрывают, отрекаясь от своих привилегий, ни слабых, подчиненность которых закрепляется. Между этими двумя группами возможно только состояние войны; у каждой свои ценности, несовместимые с ценностями другой. «Когда он вытащил сто луидоров из кармана прохожего, он поступил, по его мнению, справедливо, хотя ограбленный, должно быть, думал иначе». В этих словах, которые Сад вкладывает в уста Кер-де-фера, он страстно обличает мистификацию, возводящую классовые интересы в универсальный принцип. Поскольку конкретные условия человеческой жизни не однородны, универсальная мораль невозможна.
Не попытаться ли изменить предавшее нас общество? Нельзя ли употребить человеческую свободу именно с этой целью? Вполне вероятно, что Сад иногда рассматривал это решение. Его деятельность во время революции ясно показывает, что он хотел быть вовлеченным в коллективность, жестоко страдая от остракизма, которому подвергло его общество.
Он мечтал об идеальном обществе, которое не стало бы отвергать его за особые пристрастия, искренне считая, что подобные склонности не представляют серьезной опасности для просвещенного общества. В одном из писем он утверждал: «Для государства опасны не мнения или пороки частных лиц, а поведение общественных деятелей». Действия распутника не оказывают серьезного воздействия на общество, они не более чем игра. Если снять запреты, придающие преступлению привлекательность, похоть исчезнет сама собой. Возможно, он надеялся, что в обществе, уважающем своеобразие, и следовательно, способном признать его в качестве исключения, его пороки не будут вызывать осуждения. Во всяком случае, он был уверен, что человек, хлещущий кнутом проститутку, менее опасен для общества, чем генерал-откупщик.
И все же Сада не привлекал путь общественных реформ. Его жизни и творчеству были чужды утопические мечты. Мог ли он по-прежнему верить в них в глубине подземной тюрьмы или после Террора. События подтверждали его личный опыт. Крах общества не случаен. Вдобавок его интерес к общественным преобразованиям носил чисто умозрительный характер. Он был одержим собственными проблемами, не собирался меняться и уж тем более не искал одобрения окружающих. Пороки обрекли его на одиночество. Ему необходимо было доказать неизбежность одиночества и превосходство зла. Ему легко было не лгать, потому что он, разорившийся аристократ, никогда не встречал подобных себе людей. Хоть он не верил в обобщения, он придавал своему положению ценность метафизической неизбежности: «Человек одинок в мире». «Все существа рождены одинокими и не нуждаются друг в друге». По мнению Сада, разумное общество должно относиться к различиям между людьми, как к разнообразию растений или животных, и таким образом преодолевать их. Достаточно лишь уважать чужую непохожесть.
Однако человек у Сада не просто мирится с одиночеством, он утверждает его один против всех. Отсюда следует, что ценности неодинаковы не только у разных классов, но и у разных людей. «Все страсти имеют два значения, Жюльетта: одно — очень несправедливое, по мнению жертвы; другое — единственно справедливое для ее мучителя. И это главное противоречие непреодолимо, ибо оно — сама истина». Попытки людей примирить свои устремления, отыскивая общий интерес, всегда фальшивы. Ибо нет иной реальности, кроме замкнутого в себе человека, враждебного всякому, кто покусится на его суверенность. Свободный человек не может предпочесть добро просто потому, что его нет ни на пустых небесах, ни на лишенной справедливости земле, ни на идеальном горизонте — его не найти нигде. Зло торжествует повсюду, и существует лишь один путь отстоять себя перед ним — принять его.
Несмотря на свой пессимизм, Сад яростно отрицает идею покорности. Вот почему он осуждает лицемерную покорность, носящую имя добродетели, глупую покорность перед царящим в обществе злом. Подчиняясь, человек предает не только себя, но и свою свободу. Сад с легкостью доказывает, что целомудрие и умеренность не оправданы даже с точки зрения пользы. Предрассудки, клеймящие кровосмешение, гомосексуализм и прочие сексуальные «странности», преследуют одну цель: разрушить личность, навязав ей глупый конформизм.
Добродетель не заслуживает ни восхищения, ни благодарности, ибо она не только не соответствует требованиям высшего блага, но и служит интересам тех, кому нравится выставлять его напоказ. По логике вещей Сад должен был прийти к этому выводу. Но если человек руководствуется только личным интересом, стоит ли тогда презирать добродетель? Чем она хуже порока? Сад с жаром отвечает на этот вопрос. Когда предпочитают добродетель, он восклицает: «Какая скованность! Какой лед! Ничто не вызывает во мне волнения, ничто не возбуждает… Я спрашиваю тебя: и это — удовольствие? Насколько привлекательней другая сторона! Какой пожар чувств! Какой трепет во всех членах!» И опять: «Счастье приносит лишь то, что возбуждает, а возбуждает только преступление». С точки зрения царившего в то время гедонизма это веский аргумент. Здесь можно только возразить, что Сад обобщает свой личный опыт. Возможно, другие способны наслаждаться Добром? Сад отвергает эту эклектику. Добродетель приносит лишь мнимое счастье: «…истинное блаженство испытывают только при участии чувств, а добродетель не удовлетворяет ни одно из них». Подобное утверждение может вызвать недоумение, поскольку Сад превратил воображение в источник порока; однако порок, питаясь фантазиями, преподает нам определенную истину, а доказательством его подлинности служит оргазм, т. е. определенное ощущение, тогда как иллюзии, питающие добродетель, никогда не приносят человеку реального удовлетворения. Согласно философии, которую Сад позаимствовал у своего времени, ощущение является единственным мерилом реальности, и если добродетель не возбуждает никакого чувства, так это потому, что у нее нет никакой реальной основы.
Сравнивая добродетель с пороком, Сад ясно объясняет, что имеет в виду: «…первая есть нечто иллюзорное и выдуманное; второй — нечто подлинное, реальное; первая основана на предрассудках, второй — на разуме; первая при посредничестве гордости, самом ложном из наших чувств, может на миг заставить наше сердце забиться чуть сильнее; второй доставляет истинное душевное наслаждение, воспламеняя все наши чувства…» Химерическая, воображаемая добродетель заключает нас в мир призраков, тогда как конечная связь порока с плотью свидетельствует о его подлинности. Говоря языком Штирнера, чье имя справедливо связывают с именем Сада, мы можем сказать, что добродетель отчуждает индивида от пустой сущности, Человека. Лишь в преступлении он подтверждает и осуществляет себя как конкретное «Я». Если бедняк покоряется судьбе или тщетно пытается бороться за своих ближних, он — инертный предмет, игрушка в руках Природы, он — ничто. Он должен, как Дюбуа или Кер-де-фер, постараться перейти на сторону сильных. Богач, пассивно пользующийся своими преимуществами, также существует как предмет. Но если, злоупотребив властью, он превратится в тирана, он станет кем-то. Вместо того чтобы терять себя в филантропических мечтах, он должен цинично воспользоваться выгодной ему несправедливостью. «Где были бы жертвы нашего злодейства, если бы все люди стали преступниками? Мы никогда не должны освобождать их от ярма ошибок и лжи», — говорит Эстерваль.
Не возвращаемся ли мы к идее о том, что человек способен поступать только в соответствии с собственной злой природой? Не жертвует ли он свободой под предлогом сохранения подлинности? Нет, хотя свобода не всегда способна противостоять данной действительности, ей удается вырваться из нее, приняв ее. Эта процедура напоминает обращение стоиков, которые после обдуманного решения используют действительность в собственных интересах. В том, что Сад, превознося преступление, одновременно возмущается человеческой несправедливостью, нет противоречия. Он презирает только робкий порок, случайные преступления, которые просто пассивно отражают мерзость Природы. Человек должен стать преступником, чтобы не быть злом, подобно вулкану или полицейскому. Нужно не подчиняться Природе, а подражать ей, открыто бросая ей вызов.
Именно эту позицию занимает химик Альмани, рассуждая на вершине Этны: «Да, мой друг, да, я ненавижу Природу. Я презираю ее именно потому, что слишком хорошо ее знаю. Открывая ее страшные секреты, я чувствую невыразимое блаженство, повторяя ее гнусности. Я буду подражать ей, хотя она мне противна… Ее убийственные сети расставлены для нас одних… Так попытаемся поймать ее в собственную ловушку… Скрывая от меня все причины, она показывает только следствия. Стало быть, я могу подражать лишь последним. Я не способен разгадать мотивы, вкладывающие ей в руки кинжал. Я могу лишь отнять у нее оружие и воспользоваться им, подобно ей». Эти слова напоминают признание Долмансе: «Человеческая неблагодарность иссушила мне сердце». Они напоминают нам, что Сад посвятил себя злу от отчаяния и негодования.