Очень легкая смерть — страница 10 из 15

аров благовоспитанной девицы» Элен, как могла, постаралась успокоить мать. Я же ограничилась тем, что принесла ей цветы и коротко извинилась перед ней, что поразило и тронуло мать. Однажды она сказала мне: «Да, родители не понимают своих детей, но и дети платят им тем же…». В тот день мы поговорили на эту тему весьма отвлеченно и больше к ней не возвращались. Я приходила, стучалась. Раздавался легкий стон, шарканье туфель по паркету, снова вздох, и я давала себе слово, что на этот раз найду тему для разговора, общий язык. Через пять минут я уже на это не надеялась: мы так были непохожи! Я листала ее книги — я читала совсем другие. Я задавала ей вопросы, она говорила, я слушала, изредка вставляя два — три слова. И именно потому, что она моя мать, все, с чем я бывала не согласна, раздражало меня больше, чем в устах постороннего человека. Я внутренне сжималась, как давным-давно в двадцать лет, когда мать со своей обычной неловкостью пыталась говорить со мной доверительным тоном: «Я знаю, ты считаешь меня не очень-то умной. Но жизнеспособность ты взяла от меня, и это меня радует». Я бы охотно откликнулась на последние ее слова, но первая фраза охлаждала мой порыв. И вот так мы всегда парализовали друг друга. Это она и имела в виду, когда, вглядываясь в мое лицо, произнесла: «Я боюсь тебя».

Я надела ночную рубашку Элен и растянулась на кушетке рядом с кроватью мамы: мне тоже было страшно. К вечеру, когда штору по маминой просьбе опускали и горел лишь ночник, палата приобретала зловещий вид. Полумрак усиливал царившую здесь таинственную атмосферу смерти. Тем не менее в ту ночь и в три последующие я спала лучше, чем дома; я не боялась телефонных звонков и своего расстроенного воображения: я была подле матери и ни о чем не думала. Кошмары не беспокоили маму. В первую ночь она часто просыпалась и просила пить. На следующую у нее появились сильные боли в копчике. Мадемуазель Курно повернула маму на правый бок, но скоро ее стала мучить затекшая рука. Подложили резиновый круг. Боль в копчике уменьшилась, но круг мог повредить синеватую прозрачную кожу на ягодицах. В пятницу и субботу мама спала неплохо. С четверга благодаря таблеткам эвканила она снова преисполнилась надежды. Она уже не спрашивала: «Как ты думаешь, я выкарабкаюсь?», — а говорила: «Как ты думаешь, смогу я вернуться к нормальной жизни?». «Ну вот, сегодня я тебя вижу, — радостно сказала она. — Ведь вчера я тебя не видела!» На следующий день Жанна, приехавшая из Лиможа, нашла ее не такой истощенной, как ожидала. Они проговорили около часа. В субботу утром Жанна снова навестила ее вместе с Шанталью, мама пошутила: «Как видите, мои похороны откладываются! Я проживу сто лет, и в конце концов меня придется убить». Доктор П. был озадачен. «С такой больной трудно что-либо предсказать, у нее прекрасная сопротивляемость!». Эти слова я передала матери. «Да, у меня прекрасная сопротивляемость!» — повторила она удовлетворенно. Одно только ее удивляло: кишечник не работал, но врачей, казалось. это не беспокоило. «Важно, что он уже работал, значит, паралича нет. Врачи очень довольны. А раз они довольны, все в порядке!».

Мир сократился до размеров ее палаты.

В субботу вечером мы беседовали перед сном. «Как странно, — сказала мать задумчиво, — когда я думаю о мадемуазель Леблон, я представляю ее у себя в квартире в виде надутого манекена без рук, на каких утюжат платья. А доктор П. — это полоска черной бумаги у меня на животе. И когда я вижу, как он тут ходит, меня это удивляет». Я сказала: «Вот видишь, ты уже привыкла ко мне: я тебя больше не пугаю». — «Ну конечно, нет». «Ты ведь говорила, что боишься меня». — «Разве? Чего иногда не скажешь.»

Я уже привыкла к новому существованию. Я являлась к восьми часам вечера. Элен рассказывала о том, как прошел день. Заглядывал доктор Н., потом появлялась мадемуазель Курно, и пока она делала перевязку, я сидела в приемной. Четыре раза в день в комнату вкатывали стол на колесах, на котором громоздились бинты, марля, чистое белье, вата, пластырь, жестяные коробки, тазы, ножницы. Когда стол выезжал из палаты, я старалась на него не смотреть. Мадемуазель Курно с помощью одной из сиделок, своей приятельницы, переодевала маму, мыла и укладывала на ночь поудобнее. Я ложилась. Сестра делала ей уколы, потом уходила выпить чашку кофе, пока я читала при свете ночника. Потом она возвращалась, устраивалась около двери, приоткрытой в тамбур, так чтобы свет оттуда падал на ее книгу или вязание. Тихо гудел электрический аппарат, приводивший в движение матрац. Я засыпала. В семь часов подъем. Во время перевязки я поворачивалась лицом к стене, радуясь, что насморк лишил меня обоняния. Элен страдала от ужасного запаха, мой же нос не чувствовал ничего, кроме одеколона, которым я смачивала матери лоб и щеки. Его запах казался мне сладковатым и тошнотворным, никогда больше я не смогу пользоваться этим одеколоном.

Потом мадемуазель Курно уходила, я одевалась и завтракала. Я готовила маме беловатое снадобье, по ее словам, очень противное, но помогавшее ей переваривать пищу. Потом из ложечки поила ее чаем, размачивая в нем печенье. Санитарка убирала палату, я поливала цветы, меняла воду в вазах, Часто звонил телефон, я стремглав бросалась в приемную, плотно закрывала за собой двери и все же, не уверенная, что мать не услышит, говорила обиняками. Мама смеялась, когда я рассказывала: «Госпожа Рэмон спрашивала, как твое бедро». — «Все они ничего не понимают!». Время от времени меня вызывали в приемную: друзья матери, родственники, справлялись о ее состоянии. Обычно у нее не было сил принять их, но она радовалась, что о ней беспокоятся. Во время перевязок я выходила из палаты. Потом я кормила ее вторым завтраком; она не могла жевать и ела только протертое: пюре, компоты, кремы. Она заставляла себя съедать все, что приносили: «Мне нужно хорошо питаться». Днем она маленькими глотками пила фруктовые соки. «Витамины мне очень полезны». Часам к двум приходила Элен. «Мне нравится порядок, который вы завели», — говорила мама. Однажды она вздохнула с сожалением: «Подумать только, какая досада! В кои-то веки вы обе при мне, а я больна!».

Я стала спокойнее, чем до поездки в Прагу. Окончательное превращение матери в живого покойника свершилось. Мир сократился до размеров ее палаты. Когда я ехала в такси по Парижу, город представлялся мне декорацией, а прохожие статистами. Моя подлинная жизнь протекала около матери и свелась к одной цели: оберегать ее. Ночью любой шум — шелест газеты в руках мадемуазель Курно, легкий гул электрического мотора — казался мне оглушительным. Днем я ходила по палате без туфель. Звук шагов на лестнице и в верхнем этаже разрывал мне барабанные перепонки. От одиннадцати часов до полудня по коридору с чудовищным грохотом катили столики с металлическими подносами, судками и кастрюлями, которые то и дело стукались друг о друга. Я приходила в бешенство, когда беспечная санитарка будила дремлющую маму вопросом о меню на завтра: соте из кролика или жареный цыпленок? Или когда вместо обещанных мозгов к обеду приносили не слишком аппетитное рубленое мясо. Я разделяла симпатию матери к мадемуазель Курно, мадемуазель Лоран, молоденьким сестрам Мартен и Паращ госпожа Гонтран мне, как и ей, казалась чересчур болтливой: «Она мне рассказывает, что потратила полдня на покупку туфель для дочери. Ну что мне до этого?».

Желали, чтобы первой к финишу пришла смерть.

Мы больше не восхищались клиникой. Приветливые, исполнительные сестры были перегружены работой, платили им плохо, а обращались с ними сурово. Мадемуазель Курно приносила из дома кофе, здесь ей давали только кипяток. У сиделок не было ни душевой, ни даже умывальной, где они могли бы освежиться и привести себя в порядок после бессонной ночи. Как-то расстроенная мадемуазель Курно рассказала нам о придирках старшей сестры, которая сделала выговор, заметив на ней коричневые туфли. «Но они же без каблуков». — «Туфли должны быть белые». А увидев ее огорченное лицо, старшая сестра прикрикнула: «Нечего изображать усталость, когда вы еще и не начали работать!» Целый день мать с возмущением повторяла эту фразу: она и прежде с какой-то страстью принимала сторону одних и ополчалась против других. Однажды вечером в палату зашла приятельница мадемуазель Курно и со слезами рассказала, что больная, которую она выхаживала, вдруг перестала с ней разговаривать. Трагедии, с которыми эти девушки повседневно сталкивались на работе, нисколько не закалили их для борьбы с мелкими неурядицами собственной жизни.

«Ну, прямо впадаешь в детство», — жаловалась Элен. Я же равнодушно вела все те же глупые разговоры с матерью, повторяла все те же шутки: «А ловко ты провела профессора Б.!», «В этих черных очках ты похожа на Грету Гарбо!» Но язык мой уже отказывался произносить эти фразы. Мне казалось, что я с утра до ночи играю комедию. Беседуя со старой приятельницей о ее скором переезде на новую квартиру, я чувствовала, насколько фальшив мой оживленный тон; и даже когда я искренне хвалила обед хозяину ресторана, собственные слова звучали в моих ушах душеспасительной ложью. А временами эту лживую маску надевало все, что окружало меня. Гостиница вдруг казалась мне клиникой, горничные — медицинскими сестрами. Официантки в ресторанах словно следили, чтобы я питалась согласно определенному режиму. Я всматривалась в людей новыми глазами, меня преследовала навязчивая мысль о трубках и зондах, скрытых у них под одеждой. Иногда сама я превращалась в насос, попеременно втягивающий и выбрасывающий воздух, или в сложное сплетение кишок и вздутий.

Элен измучилась до предела, у меня поднялось давление, кровь приливала к голове. Особенно терзали нас перемежающиеся агонии и воскрешения и овладевавшие нами противоречивые чувства. Зрители на этих гонках страдания и смерти, мы страстно желали, чтобы первой к финишу пришла смерть. Но когда во сне лицо матери вдруг мертвело, мы с тревогой следили за слабым колыханием черного шнурка от часов на ее белом халате: страх, что этот судорожный вздох будет последним, сжимал нам горло.