Очень легкая смерть — страница 11 из 15


Когда в воскресенье днем я ушла от нее, она чувствовала себя неплохо. В понедельник утром ее осунувшееся лицо меня испугало: ее плоть словно таяла на глазах, пожираемая полчищем невидимых организмов. Накануне в десять часов вечера Элен сунула сиделке записку: «Не вызвать ли из дома сестру?» Сиделка отрицательно качнула головой: сердце пока справлялось. Однако новые беды подступали к маме. Госпожа Гонтран показала мне ее правый бок: сквозь поры просачивались капли влаги, простыня намокла. Мама уже почти не мочилась, ее тело вздувалось от отека. Она с недоумением разглядывала свои руки, шевеля набухшими пальцами. «Это от неподвижности», — объяснила я. Экванил и уколы морфия успокаивал ее, но она чувствовала, что слабость растет, хотя и переносила ее терпеливо. «Когда мне показалось, что я уже почти выздоровела, Пышечка сказала мне одну очень важную вещь: слабость еще может вернуться. И теперь я понимаю, что все идет нормально». На одну минуту она приняла госпожу де Сент-Анж и заявила ей: «О, теперь все в порядке!». Она улыбнулась, обнажив десны, и, хотя улыбка ее походила больше на зловещий оскал скелета, в глазах матери светилась простодушная вера. После еды ей стало плохо, я бросилась к звонку, с ожесточением нажимала кнопку, вызывая медицинскую сестру. Мое желание сбывалось, она умирала, а я теряла голову. Мать выпила таблетку, и ей сразу стало легче.

Дайте мне револьвер, сжальтесь надо мной.

Вечером, сидя дома, я представляла ее мертвой, и сердце мое разрывалось. Утром Элен сообщила, что матери немного лучше, и новость эта привела меня в уныние. Мать чувствовала себя настолько прилично, что прочитала несколько страниц Сименона. Но следующая ночь была очень тяжелой: «У меня все болит». После укола морфия она заснула. Когда, уже днем, она очнулась, взгляд у нее был остекленевший, и я подумала, что на этот раз конец близок. Она снова забылась, и я спросила у Н.: «Это конец?» — «О нет, — ответил он полуучастливо, полуторжествующе, — мы сделали все слишком основательно!» Так неужели победят страдания? ПРИКОНЧИТЕ МЕНЯ, ДАЙТЕ МНЕ РЕВОЛЬВЕР, СЖАЛЬТЕСЬ НАДО МНОЙ. Мать жаловалась: «У меня все болит». Она со страхом двигала опухшими пальцами. Доверие покидало ее: «Эти врачи начинают меня раздражать. Они твердят, будто мне лучше, а я чувствую себя все хуже и хуже».

Я привязалась к этой смертнице. Мы беседовали в полутьме, и я чувствовала, как смягчается наконец застарелая горечь, словно восстанавливается то, что связывало меня с ней в ранней юности и что оборвалось позже, когда обнаружились расхождения и сходство, существовавшие между нами. И давняя, как будто навсегда угасшая нежность вдруг возродилась с той минуты, как наши поступки и слова обрели утраченную простоту.

Я смотрела на маму. Она лежала передо мной в полном сознании и трезвой памяти, но не ведая истинного положения вещей. Обычно никто не знает, что происходит у него внутри, но от нее были скрыты и внешние проявления недуга: рана на животе, свищ и вытекающие из него нечистоты, синева кожи, жидкость, сочившаяся через поры. Она не могла ощупать все это своими почти парализованными руками, а во время перевязок голова ее была запрокинута назад. Она больше не просила зеркала и не знала этого страшного лица. Она лежала и грезила, бесконечно далекая от своего разлагающегося тела, убаюканная нашей уклончивой болтовней, подчиненная одной страстной надежде: выжить. Мне хотелось оградить ее от бесполезных мучений. «Это лекарство больше не надо принимать». — «А я всетаки приму». И она с жадностью глотала беловатую жидкость. Ей трудно было есть: «Хватит, не насилуй себя». — «Ты думаешь?» Она рассматривала блюдо с едой, колебалась: «Дай мне еще немножко». В конце концов я убирала тарелку со словами: «Ты уже все съела». Днем она заставляла себя проглотить йогурт и часто просила фруктовых соков. Она слегка приподнимала руки, сдвигала ладони, медленно и осторожно соединяла их наподобие чаши и неуверенно охватывала стакан, который я не выпускала из рук. Она втягивала через пипетку витамины, жадными губами всасывая в себя жизнь.

Глаза стали огромными на иссохшем лице, временами они как-то страшно расширялись, взгляд неподвижно застывал, сверхъестественным усилием она словно отрывалась от своего тела и всплывала на поверхность этих черных озер. В них она сосредоточивалась вся и разглядывала меня с напряженным вниманием, точно глаза ее смотрели впервые. «Я тебя вижу!» Всякий раз ей приходилось воевать с тьмой. Взглядом она цеплялась за мир, так же как ногтями за простыню, пытаясь удержаться на краю бездны. «Жить! Жить!».

Невеселой я ехала в такси в ту среду вечером по прекрасным улицам мимо роскошных парфюмерных магазинов Ланком, Убиган, Эрмес, Карден; я видела в витринах шляпы, вязаные жилеты, туфли и ботинки, утрированно элегантные. Чуть дальше были выставлены чудесные пушистые халаты нежных тонов, Я подумала: «Я куплю ей такой взамен красного». Духи, меха, белье, украшения — надменная роскошь мира, в котором нет места для смерти. Смерть таилась за фасадом этого мира, в сером безмолвии клиник, больниц, за закрытыми дверями палат. И другой истины для меня сейчас не существовало.

Умирать тяжело, кто так сильно любит жизнь.

В четверг, как и во все предыдущие дни, лицо матери меня огорчило; оно выглядело еще более осунувшимся и измученным, чем накануне. Но зато она видела. Она пристально посмотрела на меня: «Я тебя вижу. Волосы у тебя совсем темные.» — «Разумеется, ты же это знаешь». — «Да, но у тебя и у Пышечки свисала большая седая прядь. Я за нее цеплялась, чтобы не упасть». Она пошевелила пальцами: «Опухоль меньше, правда?» Потом она ненадолго забылась. Открыв глаза, она сказала: «Когда мне снится большой белый рукав, я уже знаю, что скоро проснусь. А когда я засыпаю, я как будто зарываюсь в юбки». Какие воспоминания, ещё фантастические видения владели ею? Всю жизнь ее занимала лишь внешняя сторона существования, и теперь я с волнением наблюдала, как она ощупью блуждает в дебрях своей души. Она досадовала, когда ее от этого отвлекали. В тот день к ней пришла приятельница, мадемуазель Вотье, и с преувеличенным оживлением стала толковать о своей прислуге. Я поторопилась увести ее, увидев, что мать закрывает глаза. Когда я вернулась, она сказала: «Зачем говорить с больными на такие темы? Им это не интересно».

Ночь я провела возле матери. Она боялась кошмаров не меньше, чем болей. Когда пришел доктор Н., она попросила: «Пускай меня колют почаще» — и сделала движение, словно вводила иглу. «Да вы у нас станете настоящей наркоманкой, — ответил Н. шутливо. — Что ж, по сходной цене я могу доставать вам морфий». Затем он нахмурился и резко бросил в мою сторону: «Уважающий себя врач не идет на компромисс в двух случаях: когда дело касается наркотиков и аборта».

Пятница прошла без происшествий. В субботу мать все время спала. «Вот и хорошо, — сказала ей Элен, — ты набралась сил». Мама вздохнула: «Сегодня я совсем не жила».

Умирать тяжело для того, кто так сильно любит жизнь. «Она может протянуть два — три месяца», — заявили нам в тот вечер врачи. В таком случае следовало изменить наш распорядок, приучить маму какое-то время обходиться без нас. В Париж приехал муж сестры, и она решилась на ночь оставить мать на мадемуазель Курно. Элен обещала прийти утром, Марта — к половине третьего, а я к пяти.


В пять часов я толкнула дверь. Штору опустили, в палате было почти темно. Мать лежала на правом боку, жалкая, в полком изнеможении; пролежни на боку, она страдала меньше, но эта неудобная поза ее утомляла. Марта сидела рядом и держала ее за руку. До одиннадцати часов мама беспокоилась, ожидая Элен и Лионеля: шнур от звонка забыли приколоть к ее простыне и она не могла никого позвать. И хотя госпожа Тардье навестила ее, мать сказала Элен: «Ты меня бросила на растерзание!» (Она не терпела воскресных медсестер.) Потом она немного оживилась и стала поддразнивать Лионеля: «Вы, наверно, считали, что уже отделались от тещи? Да не тут-то было!» После второго завтрака она час пробыла одна, и страх снова охватил ее. Она сказала мне дрожа] голосом: «Не нужно оставлять меня одну, я еще слишком слаба. Не бросайте меня на растерзание!» — «Больше мы не оставим тебя».

Пытаться оттянуть смерть теперь было бы уже садизмом.

Марта ушла, мать заснула и вскоре внезапно проснулась от боли в правой ягодице. Госпожа Гонтран переложила ее поудобнее. Мать продолжала жаловаться, и я хотела опять позвонить. «Это бесполезно. Снова придет госпожа Гонтран, она ничего не понимает». Боли мама вовсе не придумывала, они объяснились вполне конкретными причинами. И все же в какой-то степени мадемуазель Паран или мадемуазель Мартен могли их успокоить. Госпожа Гонтран делала то же, что и они, однако ей не удавалось облегчить страдания матери. В конце концов мать заснула. В половине седьмого она с аппетитом выпила бульону и съела крем. И вдруг она закричала, левая ягодица ее горела, словно обожженная. И ничего удивительного: мочевая кислота, сочившаяся сквозь кожу, разъедала ее тело, ободранное до живого мяса; медсестрам жгло пальцы, когда они меняли под ней простыню. В панике я стала звонить; секунды тянулись бесконечно! Я держала мать за руку, клала ладонь ей на лоб и говорила: «Сейчас тебе сделают укол, и боль пройдет. Одну минуту. Подожди одну только минутку». Скорчившись, сдерживая вопль, ока стонала: «Все горит, это ужасно, я не могу терпеть. Я не выдержу». Заплакав, как ребенок, она проговорила голосом, разрывавшим мое сердце: «Мне очень плохо!» Как она была одинока! Я прикасалась к ней, говорила с ней, но не могла разделить ее муку. Сердце у нее колотилось, глаза закатывались, и я подумала: «Она умирает», — а мама прошептала: «Я теряю сознание». Наконец госпожа Гонтран сделала ей укол морфия. Безрезультатно. Я снова позвонила. Меня ужаснула мысль, что эти боли начались утром, когда возле нее никого не было и она не могла никого позвать. Ее нельзя было оставлять ни на минуту. На этот раз сестры дали матер