и экванил, сменили простыню, положили на раны мазь, от которой их пальцы заблестели, словно металлические. Жжение исчезло: оно длилось каких-нибудь пятнадцать минут — целую вечность. ОН ЧАСАМИ КРИЧАЛ. «Как это нелепо, — повторяла мать. — Как нелепо!» Да, нелепо до слез. Я уже никого не могла понять — ни врачей, ни сестру свою, ни самое себя. Ничто в мире не могло оправдать этой ненужной пытки.
В понедельник утром я позвонила Элен: конец приближался. Отек не спадал, рана на животе не закрывалась. Врачи сказали медсестрам, что остается только притуплять боль наркотиками.
В два часа я нашла Элен перед дверью палаты № 113 в полном отчаянии. Она попросила мадемуазель Мартен: «Не давайте матери страдать, как вчера». — «Но, мадам, если мы будем делать столько уколов из-за пролежней, морфий не подействует, когда начнутся сильные боли». Уступив настояниям сестры, мадемуазель Мартен объяснила, что в аналогичных случаях больной умирает в нестерпимых страданиях. СЖАЛЬТЕСЬ НАДО МНОЙ. ПРИКОНЧИТЕ МЕНЯ. Неужели доктор П. обманул нас? У меня в мозгу пронеслось: достать револьвер, застрелить мать, задушить — напрасные мечты. Мысль о том, что мать часами будет кричать, была непереносима. «Пойдем, поговорим с П.». Он как раз появился, и мы обе вцепились в него: «Вы обещали, что ей страдать не придется». — «Она и не будет страдать». Если бы мы хотели во что бы то ни стало продлить ее жизнь и обеспечить ей еще неделю мучений, объяснил он, то потребовались бы новая операция, переливания крови, тонизирующие уколы. Вот как. Даже Н. сказал утром: «Мы предприняли все возможное, пока оставался хоть один шанс. Но пытаться оттянуть смерть теперь было бы уже садизмом». Однако этот отказ от дальнейшей борьбы не удовлетворил нас, и мы спросили у П.: «Поможет ли морфий в случае сильных болей? — «Ей будут даны необходимые дозы».
Усталость опустошила сердце. В его голосе звучала убежденность, мы поверили ему и успокоились. П. вошел в палату, чтобы сделать матери перевязку. «Она спит», — сказали мы. — «Она все равно ничего не почувствует», — возразил он. Мама все еще спала, когда П. вышел из палаты. Вспомнив о страхах накануне, я сказала Элен: «Мы должны быть там, когда она очнется». Элен распахнула дверь, тут же мертвенно бледная выскочила обратно и, рыдая, упала на скамью: «Я видела ее живот!» Я пошла за успокоительным. Когда доктор П. вернулся, она сказала ему: «Я видела ее живот! Это ужасно!» — «Да нет, все в порядке», — ответил врач с некоторым смущением. Элен сказала мне: «Она гниет заживо», Я не стала задавать ей вопросы. Мы поговорили, потом я села около мамы. Я решила бы, что она умерла, если бы не слабое колыхание черного шнурка на белом халате. Часам к шести она подняла веки. «Который час? Не понимаю, разве уже ночь?» — «Ты спала все время после обеда». — «Я проспала двое суток!» — «Да нет же!» Я напомнила ей о том, что было вчера. Она смотрела вдаль на темноту и неоновые рекламы за окном. «Не понимаю», — повторяла она обиженно. Я рассказала ей, кто приходил и звонил, пока она спала. «Это мне безразлично, — ответила она. Какая-то неотвязная мысль тревожила ее: — Я ведь слышала, как врачи сказали: ее нужно оглушать морфием». На этот раз врачи забыли об осторожности. Я объяснила, что они хотят избавить ее от бесполезных мучений, таких, как накануне, и, пока пролежни не заживут, ей надо подолгу спать. «Да, конечно, — с укором возразила мать, — но дни уходят
«Сегодня я не жила. Дни уходят». Она дорожила каждым днем и скоро должна была умереть. От нее это скрывали, но я-то знала. И, ставя себя на ее место, я не могла с этим примириться.
Она выпила немного бульону, и мы стали ждать Элен. «Для нее так утомительно ночевать здесь», — сказала мать. — «Да нет, что ты». Мать вздохнула: «А мне все равно. — Подумав, она добавила: — Меня беспокоит мое безразличие». Перед сном она спросила с сомнением: «А разве это можно — оглушать людей?» Протест? Не думаю, пожалуй, ей хотелось услышать от меня, что бесчувственность врачи вызывают намеренно и она не означает угасания.
Когда вошла мадемуазель Курно, мать подняла веки. Ее зрачки медленно повернулись, затем она увидела сиделку и стала смотреть на нее серьезно, как ребенок, впервые открывающий мир. «Кто вы?» — «Это же мадемуазель Курно». — «Почему вы здесь в такое время?» — «Сейчас уже ночь», — повторила я, Ее широко раскрытые глаза вопросительно смотрели на мадемуазель Курно. «Но зачем?» — «Вы же знаете, я каждую ночь дежурю около вас». — «Да? Как странно!» — недовольно проговори: а мать. Я собиралась уйти. «Ты уходишь?» — «А ты не хочешь, чтобы я ушла?» И тут она снова сказала: «Мне все равно. Мне все безразлично».
Я ушла не сразу: дневные медсестры были уверены, что мать не дотянет до утра. Пульс то падал до 48, то подскакивал до 100. И вошел в корму часам к десяти. Элен легла, а я отправилась домой. Теперь я не сомневаюсь, что доктор П. не обманул нас и что мать умрет через день — два без особых страданий.
Проснулась она в полном сознании. Едва начавшиеся боли тотчас заглушали. Я приехала в три часа, мать спала. Возле нее сидела Шанталь. «Бедняжка Шанталь, — сказала мать позже, — у нее столько забот, а она еще тратит время на меня». — «Шанталь делает это с удовольствием, она тебя очень любит». Мать задумалась и произнесла с печальным недоумением: «А я не знаю, люблю ли я кого-нибудь».
Я вспомнила, с какой гордостью она говорила: «Меня любят, потому что я веселая». Постепенно все больше людей становилось ей в тягость. Сердце ее совсем очерствело: усталость опустошила его. И странно — ни одно ласковое, слово, которое я когда-нибудь от нее слышала, не трогало меня так глубоко, как это признание в равнодушии. Условные фразы, заученные жесты заслоняли в ней прежде истинные чувства. Теперь их не стало, и этот холод пустоты помог мне оценить их тепло. Еще была здесь, но ушла навеки. Она заснула, дыхание ее было совсем не слышным, и я подумала: «Если бы вот так все кончилось незаметно и тихо». Но черная ленточка по-прежнему поднималась и опускалась: нет, последний прыжок не будет легким. В пять часов я разбудила ее, как она просила, и дала ей йогурт. «Пышечка говорит, что он мне полезен». Она съела две — три ложки, и я вспомнила об обычае некоторых народов оставлять еду на могилах. Я дала ей понюхать' розу, которую принесла накануне Катрин: «Последняя роза из Meриньяка». Она рассеянно взглянула на цветок и снова погрузилась в сон. Разбудило ее нестерпимое жжение в ягодице. Укол морфия не дал никакого результата. Как и в прошлый раз, я держала ее за руку и уговаривала: «Ну подожди минутку. Укол сейчас подействует. Через минуту боль кончится». — «Это просто китайская пытка», — сказала мать потухшим голосом, она уже не могла даже жаловаться. Я снова позвонила и добилась второго укола, Юная сестра Паран поправила простыни, немного передвинула снова задремавшую мать, укрыла одеялом ее леденеющие руки. Санитарка, принесшая в шесть часов обед, разворчалась, когда я отослала его обратно: ничто не должно нарушать порядка в больнице, где агония и смерть привычные, будничные события. В половине восьмого мать сказала: «Ну вот, теперь я чувствую себя хорошо. По-настоящему хорошо. Давно мне не было так хорошо». Пришла старшая дочь Жанны и помогла мне накормить ее бульоном и кофейным кремом. Мама ела с трудом, она кашляла, надвигалось удушье. Элен и мадемуазель Курно посоветовали мне уйти домой. В эту ночь, по всей вероятности, ничего не произойдет, а присутствие мое только встревожит мать. Я поцеловала ее, и она улыбнулась мне своей страшной улыбкой: «Я рада, что ты видела меня, когда мне так хорошо!» В половине первого я приняла снотворное и легла. Меня разбудил телефонный звонок: «Ей осталось жить несколько минут. Марсель поехал за тобой на машине». Марсель, родственник Лионеля, помчал меня по безлюдному Парижу. У заставы Шампере мы остановились у бистро, открытого, несмотря на поздний час, и наспех проглотили у стойки по чашке кофе. Элен встретила нас в саду перед клиникой: «Все кончено». Мы поднялись наверх. Мы давно были готовы увидеть труп на постели мамы, и все же это было непостижимо. Я коснулась ее холодной руки и лба. Она еще была здесь, но мы знали, что она ушла навеки. Бинт придерживал ее подбородок, обрамляя застывшее лицо. Сестра хотела поехать за вещами матери на улицу Бломе: «Зачем?» — «Кажется, так принято». — «Нам с тобой это ни к чему». Я не могла представить, что мать нарядят, словно она собирается в гости, и вряд ли ей этого хотелось. Она не раз говорила, что ей все равно, как ее будут хоронить. «Наденьте на нее длинную ночную рубашку», — сказала я мадемуазель Курно. «А как быть с обручальным кольцом?» — спросила Элен, доставая его из ящика в столе. Мы надели его матери на палец. Почему? Вероятно, потому, что на всем свете уже не было места для этого тонкого золотого колечка.
Элен валилась с ног. Бросив последний взгляд на то, что уже не было мамой, я поторопилась увести ее. Вместе с Марселем мы выпили по рюмке коньяку у стойки кафе Дом. Элен стала рассказывать. Нужно приберечь смерть. В девять часов из палаты вышел Н. и сказал сердито; «Еще одна скобка соскочила. Столько мы с ней воаддись — и все зря, просто зло берет!» Он ушел, оставив Элен в полном отчаянии. Руки матери были ледяными, но она жаловалась, что ей жарко, и дышала затрудненно. Ей сделали укол, и она заснула. Элен разделась и легла, открыв детективный роман. К полуночи мать забеспокоилась. Элен и сиделка подошли к ней. Она открыла глаза: «Что вы тут Делаете? Почему у вас такой испуганный вид? У меня все в порядке». — «Тебе, наверно, приснилось что-то неприятное». Когда мадемуазель Курно укрывала маму, она притронулась к ее ногам: могильный холод уже коснулся их. Элен подумала, не вызвать ли меня. Но мама была в сознании, и мое присутствие в неурочное время встревожило бы ее. Элен легла. В час ночи мама опять зашевелилась. Она задорно бормотала слова старой песенки, которую часто напевал отец: «Ты уходишь, ты нас оставляешь». Элен сказала: «Да нет же, я не оставляю тебя». Мать понимающе усмехнулась. Дышать ей становилось все труднее. После первого укола она пробормотала невнятно: «Нужно… приберечь… смерть…» — «Что приберечь?» — «Смерть, — отчетливо выговорила мать и добавила: — Я не хочу умирать». — «Но ты поправляешься!» Потом ее речь стала совсем бессвязной: «Я должна успеть сдать книгу… Пусть она кормит грудью, кого хочет». Сестра оделась; мать почти потеряла сознание. Вдруг она вскрикнула: «Я задыхаюсь!» Рот ее открылся, расширенные глаза казались огромными на обтянутом л