Грибник Бунчуков был азартнейший — до того азартный, что даже сегодня, со всем не в грибную пору, начал утро с похода за грибами, да еще и прихватил с собой любящего поспать Портулака. Об этом и рассказывал Портулак, пока гости рассаживались вокруг шкафа-стола.
— Загулял я вчера чуток у Эдика и думаю: метро уже закрыто, чего домой ночью через полгорода тащиться, а завтра к Бунчукову, когда Бунчуков рядом живет? Ну и пошел к нему. А он как раз нетленку творил и общаться со мной не пожелал. Я без претензий устроился в его девичьей постельке и заснул. Просыпаюсь оттого, что меня кто-то за плечо трясет. Ничего не пойму — на дворе еще темень, хоть зрачки вынимай. Протер глаза — смотрю передо мной Бунчуков в куртке и резиновых сапогах. «Пошли, — говорит, — грибы собирать». Ну, как вы все знаете, отказать Бунчукову, если он чего-то всерьез хочет, невозможно, проще отдаться, чем объяснять, почему отдаться не можешь. Я перечить не стал, оделся, и мы пошли. К счастью, идти было недалеко. Вошли в парк, свернули на какую-то тропинку — я спал на ходу, да и вообще у меня куриная слепота — и оказались на симпатичной такой полянке как раз одновременно с рассветом. Бунчуков давай кругами ходить, потом подскакивает ко мне и говорит: «Здесь! Ищи, Вадим, ищи!» Ну, я человек добросовестный, иду, качаюсь, как былинка, но раз обещал — ищу, а там языки тумана между деревьев тянутся, белые такие, противные...
— Ты забыл сказать, что прежде чем приказать тебе «Ищи!», я снял тебя с повод
ка, — заметил Бунчуков.
— Не перебивай, — огрызнулся Портулак. — Значит, ползаю я между деревьев по уши в росе, языки тумана лижут мне пятки, а Бунчуков приговаривает «Ищи, Вадим, ищи! Тут грибов поутру навалом». Потом так уверенно подходит к одной елке. «Здесь, — говорит, — ищи. Под хвоей обычно беленькие растут». Кто бы другой уже буйство учинил и навеки бы разругался с Бунчуковым, но я не такой — я добросовестно снял слой хвои, а там бутылочка емкостью ноль тридцать три лежит. Полная, и даже горлышко сургучом залито. «Дальше ищи», — говорит Бунчуков. И верно: дальше дело бойчее пошло, под следующей елкой еще бутылка, а потом еще и еще... Эта скотина, оказывается, их еще осенью закопала и даже специально сургучом залила во избежание проникновения внутрь микроорганизмов и посторонней влаги.
— Я-то, конечно, скотина, — сказал Бунчуков. — Но объясни приличным людям, почему я тебя с той поляны увести не мог. Ужи солнце в зените, мамаши с колясками мимо проезжают, а этот миколог под каждым кустиком роет, как хряк, натасканный на трюфеля.
— А если ты не четыре зарыл, а пять или даже шесть, а после забыл? — парировал Портулак.
— Тебе, по-моему, и четырех хватило, чтобы напиться и опрокинуть кастрюлю с супом.
— Ы-ууумх, — задумчиво произнес Герасим.
— Герасим прав, — сказал Каляев. — Надо, ребята, жить дружно. Я предлагаю тост...
— Стоп, стоп, стоп! — прервал его Пшердчжковский. — Прежде я бы хотел преподнести Боре свой подарок. А то мне не по себе: все подарки выложили на стол, а я на своем как собака на сене... — Он извлек из заднего кармана брюк два сложенных вчетверо листка бумаги. — Это ксерокопия моей статьи о Бунчукове, которая пойдет в нашем журнале в следующем месяце.
— Он из «Литературы и мы», — шепнул Каляев Людочке. — Критик, публикуется под псевдонимом А.Незнамов.
Пшердчжковский же тем временем приступил к чтению статьи вслух:
— «Проза Бунчукова — это явление, и явление весьма своеобычное. Она уходит корнями в андерграунд семидесятых, а крона ее теряется в будущем, и пока никто не знает, какие плоды произрастут в ее ветвях. Замыслы Бунчукова поливариантны, вопросы, которые они вызывают, остры и требуют немедленных и четких ответов, но лукавая рука автора раз за разом ставит многоточие. Что это? Нарочито демонстрируемое намерение водить читателя за нос или же, наоборот, тщательно замаскированная растерянность самого автора перед сложностями бытия, которые ему открываются? Смею думать — ни то и ни другое. Ведь автор с первых строк намечает путь, по которому поведет читателя, но только намечает, и не каждому читателю дано разглядеть авторские вешки. Эта недоговоренность сознательна. Автор понимает, что читатель, дабы достигнуть нужной степени сопереживания, должен дозреть до пони мания авторского замысла — или, точнее, замыслов, поскольку в каждом своем про изведении Бунчуков преследует несколько целей, — поэтому автор долго водит читателя на одном месте, подобно тому, как Моисей водил евреев по пустыне. Лишь тогда, когда читатель созревает для катарсиса, Бунчуков раскрывает все карты и представляет на читательский суд свои выводы. Но происходит ли катарсис? Вот вопрос, который требует ответа, но останется без ответа еще долгое время. Потому что литература не может и не должна давать такой ответ, ибо она не может и не должна подменять собой жизнь. Только жизнь даст ответ на вопросы Бунчукова, только жизнь с ее вечной сменяемостью событий — от сотворения мира к появлению Мессии с двенадцатью апостолами и далее — к событиям XX и даже XXI века...»
— Да, их было двенадцать, — пробормотал Каляев, и услышавшие его Бунчуков, Портулак и Панургов кивнули в знак понимания...
5
Да, их было двенадцать. Двенадцать плюс тринадцатый — Игоряинов, который их всех объединил. Двенадцать — как по заказу. Между собой они часто шутили над этим совпадением, но в иные моменты, случалось, видели в нем перст судьбы. Что бы ни говорили они — и тогда, и после, — было, ох и было в них желание переделать в литературе всё и вся по-новому; и не просто переделать, а в соответствии с истиной; монополию же на истину они держали, как им казалось, крепко. И писали тоже крепко, и судили написанное строго. Публиковали их мало — а кое-кто и вовсе ни когда не видел свою фамилию напечатанной типографской краской, — но если публиковали, то это было общей радостью.
А потом — все кончилось. И они стали каждый сам по себе.
— Да, их было двенадцать... — сказал Каляев, когда Пшердчжковский угомонился и все выпили за здоровье Бунчукова, а потом послали вдогонку за первой вторую и — потому что Бог един в трех лицах — третью, а затем и четвертую — потому что изба стоит на четырех углах. — Вы знаете, братцы, я сегодня заходил к Секстанту, и он самым пошлым образом сбежал от меня. Представьте, Секстант закрыл лифт перед моим носом, а потом улизнул так технично, что все были уверены, будто он сидит у себя в кабинете. Вот комедия, прозовцы вообразили, что его хватил кондратий, и снесли дверь. Одно утешает — что я принял в этом непосредственное участие. Если бы вы видели, какой срач у него в кабинете, всюду пена засохшая какая-то!..
Людочка, которая прислушалась к этому разговору с опозданием, ибо не сразу сообразила, что Секстант — это и есть президент «Прозы» Виктор Васильевич Игоряинов, не вытерпела и сочла нужным вмешаться:
— Неправда, у Виктора Васильевича всегда порядок... А сегодня... сегодня день необычный...
Но вообще-то не ощущала она уже никакой необычности, а только усталость и разочарование. Каляев бросил ее на произвол судьбы и вел себя так, будто специально стремился разрушить образ, созданный воображением Людочки; кроме того, в происходящем у Бунчукова не было и намека на посвящение в некие тайны, на что надеялась Людочка, а шла рядовая пьянка.
— Пена? — вскинул брови Бунчуков.
— Всюду! Толстый слой засохшей пены! Как в бане, если внезапно и надолго отключить воду, — подтвердил Каляев.
— Секстанту вода не поможет. Его разве что ацетоном, и все равно черного кобеля не отмоешь добела, — сказал Панургов.
— Да как вы можете! — взорвалась Людочка. — Виктор Васильевич в больнице, ему очень плохо...
— Как в больнице? — изумился Каляев.
— А вы не знаете как?— вопросом на вопрос ответила Людочка.
— А что, можно подумать — знаю?
Повисла неловкая пауза. Бунчуков разлил, и все молча выпили.
— Ну что же все-таки стряслось с досточтимым Виктором Васильевичем? — спросил Портулак.
— Он сошел с ума! — сказала Людочка и выразительно посмотрела на Каляева. —
И сейчас находится в психушке.
Панургов ударил себя по ляжкам и засмеялся.
— Шикарный поворот! — восхищенно прошептала Кирбятьева, и всем стало ясно, что помешавшийся президент «Прозы* неминуемо будет отражен в следующем ее детективе.
Бунчуков снова разлил.
— Давайте, ребята, выпьем, знаете за что... — сказал Каляев. — Нас было двенадцать. И я хочу выпить за каждого. За тебя, Бунчуков! Мне, если не кривить душой, наплевать, что ты теперь лауреат, — не в лауреатстве дело, а... в отсутствии предательства, в том, что ты дела своего не предал. И за тебя, Вадим! Пусть даже ты теперь пишешь никудышные стихи, а не хорошую прозу, как раньше. Главное, что в них есть душа. И за тебя Эдик! И за Игоряинова — не сегодняшнего, а того, что мы помним...
— Ну, тогда не чокаясь, — вставил Панургов. — Вечная память!
— И за Женю Причаликова, пусть ему икнется в Израиле. И за Игоря Попова, который в Америке. Не знаю, чем они оба занимаются. И за остальных ребят — у Феди Буркинаева книжка вышла, и Прохоренков в своем альманахе при деле. Пишут ли Максимов, Верушин и Капля, не знаю, но это неважно. Давайте выпьем за нас, какие мы были тогда... Прошу простить: что-то не очень складно у меня сегодня получается...
— Да, старик, что-то ты рассиропился, — сказал Панургов. — Возьми себя в руки, хрен-перец. А рефлексию свою засунь куда-нибудь подальше. Куда-нибудь в то место, о котором гусары должны молчать.
— Сегодня магнитная буря, — сказал Мухин. — Я тоже с утра еле ноги волоку, пухнут почему-то...
— Главное, чтобы не пахли, — заметил Бунчуков. — Ну, ладно, за сказанное. Хотя я категорически не согласен с оценкой поэтического творчества Пушкина наших дней Вадима Портулака, а также с тем, что тебе, Дрюша, наплевать на меня. Прозит!
Все выпили.
— А запах от ног советуют отбивать лаврушкой, — продолжил Бунчуков. — Я тебе, Иван, подарю свой лауреатский лавровый венок. Положишь в каждый валенок по листику... Я понимаю, что ты человек небедный и валенок у тебя немало, но и венок у меня велик...