— Выяснится что-нибудь с Эдиком, тогда будем определяться с остальными. Ну дайте же мне сигарету! — Муся сделала губки капризным бантиком.
Как видно, облачение в китель было тем рубежом, за которым Муся из просто женщины превращалась в женщину-милиционера, и, соответственно, освобождение от кителя вновь превращало ее в обыкновенную бабу. Непостижимо, где там еще умещалась женщина-сочинительница.
— Определяться — это то, что нужно, — сказал Каляев, протягивая ей пачку и зажигалку.
— Могли бы и поднести огонь. — Кирбятьева повертела хитроумную каляевскую зажигалку, но все-таки нашла куда нажимать и прикурила. — То ли дело Эдик... До него мне казалось, что мужчина, способный одним прикосновением ввергнуть меня в трепет, должен быть по меньшей мере дантистом с бормашиной. Знаете, чем Эдик покорил меня?
— Нет, — поспешно ответил Каляев, хотя перед ним тут же возникла картина: Панургов кусает Кирбятьеву за обтянутый шелками зад.
— Истинно рыцарским отношением. Боже, как он умеет ухаживать!.. Правда, для этого надо уметь любить— а это редкий талант...
— Я тоже умею любить, — отвратительным тоном сказал Каляев; ему опять не понравился наметившийся в разговоре поворот.
— Да? — подозрительно, склонив голову набок, спросила Кирбятьева, словно напрочь отметала наличие у него такой способности.
— И очень сильно умею! — Каляев вздохнул и подумал: «Сейчас я подкину тебе литературного материала». — Если хотите, расскажу одну историю.
— Рассказывайте. — Муся поглубже уселась в кресле и скрестила руки на груди. — Времени у нас много. Гилобабов вряд ли позвонит раньше, чем через два-три часа.
— Я был тогда еще юн и не обстрелян. Я имею в виду — не обстрелян стрелами Амура, — начал Каляев, не представляя, что скажет дальше. — Любовь, как убийца, выскочила из-за угла и разом поразила меня. — Краем глаза он проследил, как Муся примет перевранную цитату из «Мастера и Маргариты», но лицо русской Агаты Кристи по непроницаемости соперничало со сфинксом. «Ну что ж, Дрюша, вперед!» — мысленно приободрил себя Каляев. — Мы жили с ней по соседству, встречались просто так — ну, ходили в кино, в парк, на вернисажи, на презентации. А потом любовь проснулась в сердце, я сам не знаю как. Это было как обвал, как лавина, как цунами! Цунами любви захватило и потащило меня... — Каляев еще не знал, что будет говорить, но уже ухватил нерв своего будущего рассказа. — Я прямо-таки обезумел! Какие цветы я ей дарил, какие слова я ей говорил! А какие поступки я совершал! Я забирался по водосточной трубе на пятый этаж и бросал ей в окно французские духи. А однажды я спустился к ней на балкон по веревке с крыши, и ее домашние приняли меня за квартирного вора. После того, как недоразумение разрешилось, я решил, что настал мой час, и сделал Розалии предложение — да, ее звали Розалией! («Что за имя!» — подумал Каляев.) Но она посмотрела на меня сверху вниз и сказала, что даст согласие, когда я увеличу свой рост. Да, Муся, да! Любовь зла! Я был на двадцать сантиметров ниже моей любимой. Что оставалось делать? Я написал письмо в Курган знаменитому профессору Илизарову с просьбой о срочной операции по удлинению конечностей и был столь красноречив, что он согласился прооперировать меня вне очереди, в выходной день. В ноги мне вживили спицы знаменитых илизаровских аппаратов, и я стал расти не по дням, а по часам. Через четыре месяца мучений я прибыл домой высокий и стройный. Я вырос на двадцать пять... нет, даже на тридцать сантиметров. Все старые брюки оказались мне коротки, и прохожие, когда я шел в магазин готового платья, чтобы купить новый костюм и в нем предстать перед Розалией,шарахались от меня. Я купил костюм и впервые пришел к своей любимой не как тать — по трубе или с крыши, а через дверь, как все люди. Лучше бы я этого не делал, лучше бы я умер, когда мне в большие, а также в малые берцовые кости вживляли проклятые спицы. Дверь открылась, и я услышал... О, Муся, я услышал, как кричали «Горько!» Да, Муся, да! Пока я ходил по Кургану, сверкая никелем илизаровских аппаратов, Розалия полюбила другого. Это был негр, белозубый сын вождя зулусского племени. Я сдержанно поздравил молодых, выпил за их здоровье бокал шампанского и не помню, как оказался на улице. Жизнь мне была немила, и я приготовился свести с ней счеты, но случайная встреча в метро придала иное направление моим мыслям. У одного священника эскалатор зажевал рясу, и я помог ему освободиться. Это был настоятель монастыря, направлявшийся к своей пастве. Я поднес ему чемодан до вокзала и по дороге рассказал о своей любви. Когда мы вышли на перрон, я вдруг решил — монастырь, вот в чем мое спасение. На это отец Варсонофий — так звали настоятеля — сказал: «Что ж, попробуй. Приезжай ко мне, поживи месяц-другой в темной келье на хлебе и воде и, если поймешь после этого, что мирская жизнь отпускает тебя, примешь постриг из моих рук». Я вернулся домой, собрал вещи и распрощался с родителями. Этим же вечером я сел на электричку и отбыл к Варсонофию. Два месяца провел я в келье, специально оборудованной для меня в подвале монастыря, постясь и молясь неустанно, и всякий раз перед сном ко мне приходил Варсонофий и спрашивал, твердо ли мое решение стать монахом. «Твердо», — отвечал я. И однажды, услышав мой неизменный ответ, Варсонофий сказал: «Благодари Господа, сын мой. Завтра исполнится твое желание. Ты станешь полноценным членом монашеской братии». Сердце мое возликовало, я так и не заснул в эту ночь. Наутро двери подвала распахнулись, и я вышел на монастырский двор, освещенный ярким летним солнцем. Мне предстояло пересечь его, прежде чем окончательно уйти из мирской жизни. Птицы пели, кузнечики стрекотали, и всюду, по всему двору, — ромашки, ромашки, ромашки... Словно молния ударила в меня — да, словно молния! Я понял, что люблю жизнь и не смогу никогда от всего этого отказаться. Этот ромашковый двор до сих пор стоит у меня перед глазами... Еле перебирая ногами, потому что строгий пост обессилил меня, я побежал к воротам. Никто не пытался меня задержать, и заключительное мое монастырское впечатление — это лик отца Варсонофия, с мудрой улыбкой следившего за мной из окна. С того дня я зажил с чистого листа. А Розалия уехала в Зимбабве, однако власть в племени переменилась, и папа негра перестал быть вождем. Негр с горя запил и продал Розалию за ящик виски в другое племя. После этого следы ее затерялись. Такие дела, Муся, — закончил Каляев полный патетики рассказ. — По слушайте, кажется, у вас в холодильнике есть сухое молдавское?..
12
Мухин сидел, отодвинувшись на самый край скамьи, и, не мигая, смотрел прямо перед собой. Его знобило, он по-прежнему ощущал всевозможные запахи и слышал то, чего, в принципе, не должен был слышать, — например, как за стенкой в другом конце коридора переговариваются милиционеры, но острота восприятия уже притупилась; даже когда бомж почесывался и распахивал некое подобие одежды, распространяя амбре, которое смешивалось с запахом хлорки, Мухин лишь прикрывал нос ладонью. Его мысли были подобны шустрым хвостатым мышам, бегающим в запутанном лабиринте подполья, и он, как ни старался, не мог уследить за их броуновскими перемещениями. Он чувствовал себя глубоко обиженным, но суть своей обиды был не в состоянии высказать. И оттого обида становилась еще значительней и горше.
— Слышь, братан! — Бомж тронул Мухина за руку, отчего тот вздрогнул, как от укола. — Нервный какой! — удивился бомж. — Скажи мне, братан, там, на воле, чего сейчас — снег, дождь или, может быть, жара, как в Иокогаме?
Мухин дико взглянул на него, встал и отошел к стене.
— А в Иокогаме, должно быть, классно, — продолжил бомж и разом переменил тему. — Ишь, трясет тебя как. Но ничего, привыкнешь. Каждая баба девкой была, по первому разу многих трясет. Я тоже когда-то дергался. Вот ты человек грамотный, а знаешь ли ты, что все — и вещи, и люди — существует только в наших ощущениях? То есть меня для тебя как бы нет, пока ты меня не ощущаешь. Понял?
— Гегель, — сказал Мухин.
— Не совсем, но близко. Я весь прошлый год на Южной свалке жил, пока ее, сволочи, не заровняли. Микрорайон, видишь ли, строить будут. Рядом там мясокомбинат, и дня не было, чтобы колбасу не привозили. Во житуха была! А как-то из библиотеки списанные книги привезли. Пустых бутылок насобираешь, сдашь, купишь русского йогурта и колбаской закусишь. А потом завалишься в свой шалашик и — читать! Ты-то книжки любишь?
— Я их издаю.
— Ты? — засомневался бомж. — Ну, может быть. Ладно, давай знакомиться. — Он протянул Мухину коричневую, забывшую мыло руку. — Кирилл. Родители меня по- другому назвали, но все зовут Кириллом. И ты так зови.
Мухин поколебался и руки не подал.
— Эх ты, Гегель! — сказал бомж. — Брезгуешь, значит? А зря. Это потому, что ты не понимаешь, что и я, и протянутая тебе моя рука, и горячая вода с мочалкой, о которых ты сейчас подумал, сами по себе есть ничто, настолько ничто, что всего этого нет и не было до тех пор, пока ты все это не заложил себе в голову. Но, — Кирилл вытер нос грязным рукавом, — посмотрим на это дело под другим углом. Раз все существует только в наших ощущениях даже тогда, когда оно есть, то, значит, точно так же оно может существовать в наших ощущениях, даже когда его нет. Тебе всего-то надо представить, что я вышел из душевой, в свежей пижаме, наодеколоненный и в маникюре. Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей... Читал?
— Пушкин?
— Хм, гляди-ка. Именно Пушкин. Ну, давай пять. Давай, давай! — Кирилл снова протянул руку. — Как тебя зовут?
— Иван. — Мухин чуть коснулся его ладони и сразу убрал руки за спину.
— Вот и познакомились, братан. А что это за и-эс-эс такой, о котором ты толковал, когда тебя сюда закинули?
— Измененное состояние сознания. Это как... ну... как бы подключаешься к иным сферам и ощущаешь не то, что видишь...
— Так я и говорю! — обрадовался Кирилл. — Видишь одно, а ощущаешь другое. А что ощущаешь — то и есть истинное. Главное — внутренний закон внутри себя иметь. Категорический императив. Канта листал?