Очень мелкий бес — страница 7 из 68

— Сюда, сюда! — замахал он руками Ковыряко. — Скорее сюда!

— Одну минуточку, — сказал Рудольф Петрович спокойно и обратился к скрытому стеной убийце. — Что вы сказали?

Каляев понял, что убийца подманивает Ковыряко, и закричал:

— У него топор! Осторожно!.. Бегите, Рудольф Петрович!

И скакнул наверх, схватил бывшего подполковника за руку и дернул изо всех сил. Оба потеряли равновесие. Каляев налетел спиной на стену, но в следующее мгновение стена отодвинулась, пол и потолок поменялись местами, и Каляев оказался при­ жатым к полу. В один его глаз упирался подбородок Ковыряко, а краем другого он видел убийцу с окровавленным топором. Каляев попытался освободиться, но зав-складом держал его железной хваткой.

—  Спокойно,  писатель,  все  хорошо,  хорошо...  —  заговорил  Ковыряко,  дыша  селедкой и пивом. — Вот беда какая, от жары это у тебя, что ли?

Но Каляев его не слушал, а следил за убийцей в фартуке, который стоял у дверей лифта и пока никакой агрессивности не проявлял.

— Там Конотопов... зарубленный, — шепнул он, надеясь, что убийца его не услышит. — Отпустите меня, Рудольф Петрович, отпустите, Бога ради, скорее...

— Погоди, охолонись сначала, — сказал Ковыряко, ослабляя хватку. — Все нормально вокруг, все хорошо. И Конотопов никакой не зарубленный, и нет здесь вовсе никакого Конотопова. Это ты топора испугался и фартука в крови. Так это баранья кровь, человек баранью тушу из деревни привез, разрубил и продает...

—  Если много возьмете, отдам по сорок кило, — произнес убийца так, будто ни­чего необычного не происходило, а сам он стоял за прилавком в мясном ряду.

—  Баранину  человек  рубил,  понимаешь?  —  нарочито  ласково,  как  обычно  говорят с тупыми детьми, продолжал Ковыряко.

—  Да, понимаю, — сказал Каляев, которому уже было все равно — баранину рубил человек или человечину рубил баран.

— Точно понимаешь или еще беспокоиться будешь? — спросил Ковыряко.

— Точно. Это я так неудачно пошутил, — сказал Каляев, отворачиваясь, поскольку от Рудольфа Петровича сильно пахло селедкой.

На самом деле Каляев понимал лишь то, что опять вляпался в идиотскую историю. Не иначе игривая дьявольская рука руководила нынче его судьбой.

—  Тоже  мне,  шутник,  —  Ковыряко  перестал  прижимать  его  к  полу,  поднялся  и принялся отряхиваться. — Почем, говоришь?— обратился он к убийце.

—  По сорок, — ответил флегматичный убийца. — Но если полтуши возьмешь, а так — по пятьдесят.

— Может, возьмем на двоих? — предложил Ковыряко Каляеву.

— Наисвежайшая баранинка, — вставил убийца, он же продавец.

Каляев не ответил. Он уже стоял на ногах и разглядывал свои брюки.

— Давай, писатель, я тебе спину почищу, — сочувственно сказал Ковыряко. — Ты прости, но я даже не извиняюсь, хотя, конечно, запачкал тебя. У меня же рефлекс, я в спецназе оттрубил двенадцать лет... Да, а как ты дверь открыл?

Каляев усмехнулся.

—  Не заперта была. А в ванне труп Конотопова лежит, — произнес он, как бы не придавая значения своим словам.

—  Лежит, лежит... — с готовностью подхватил подполковник запаса. — Лежит и усами шевелит.

— Шевелит, шевелит, — в тон ему сказал Каляев. — Сходите в ванную и увидите, как шевелит.

Ковыряко прошествовал к ванной комнате, распахнул дверь. На лице его отпечаталось изумление.

— Вот те на! — воскликнул он. — Григорий Алексеич, что же вы так?!

Каляев глянул через его плечо. Окровавленный труп Конотопова по-прежнему плавал в ванне. Каляев хотел сказать что-то вроде: «А вы мне не верили!» — и даже не просто сказать, а сказать торжествующе, потому что пока Ковыряко шел к ванной, засомневался в наличии там Конотопова и внутренне был готов согласиться с пред­положением подполковника запаса, что во всем виновата жара, а может быть (это было уже его собственное предположение), и остаточные явления от кизиловой водки Панургова. Но фраза «А вы мне не верили!» показалась ему недостаточно хлесткой, а придумать что-нибудь еще он не успел, потому что труп приподнял из воды бледную руку, вяло поводил ею в воздухе, как бы приветствуя стоящих на пороге ванной, и с брызгами уронил обратно.

—  Ну,  видел?—  сказал  Ковыряко,  снова  обдав  Каляева  селедочным  запахом.  —

Расслабился Григорий Алексеич. А лицо это вы обо что — о раковину?

— О раковину, — подтвердил труп Конотопова.

Каляев  вздрогнул,  будто  пробудился  после  фантасмагорического  кошмара,  с  ненавистью оттолкнул напирающего сзади торговца мясом и выбежал вон.

3

Каляев опомнился на бульваре среди волн тополиного пуха, плюхнулся на скамейку в намерении обдумать происшедшее и успокоиться, но вместо этого принялся нещадно ругать себя и добавил в кровь адреналина. Постепенно, однако, он переключился на Игоряинова, чье позорное поведение дало почин неудачам сегодняшнего дня.

Три стадии пережили отношения Каляева и Игоряинова. Сначала было стремление Каляева подражать Игоряинову, потом — равноправие во всем, и под конец — легкая ирония Каляева, которую тот старательно прятал, и беспричинное, казалось бы, поскольку Каляев повода не давал, раздражение все понимающего Игоряинова. Ко времени их знакомства Игоряинов уже входил в невеликое число «наших литературных надежд», публиковался в толстых журналах и по-хозяйски разгуливал по Дому литераторов. Каляев же был провинциальным журналистом, с беллетристикой не печатался, и в Дом литераторов (а точнее, в ресторан Дома литераторов) его не пускали швейцары. Сознавая свое первенство, Игоряинов говорил с Каляевым покровительственно, но подчеркивал, что в делах литературных они равны. «Я бы предпочел по гамбургскому счету», — вот первые слова, которые Каляев услышал от Игоряинова, когда судьба свела их на семинаре молодых писателей. «Гамбургский счет» — любимое словосочетание Игоряинова в ту пору.

Прошло два года, и многое переменилось. Каляев перебрался в первопрестольную, напечатал в «Юности» повесть, а главное — даже самые обыденные вещи научился говорить со значением, как это принято в столице. Вот тогда они окончательно сблизились с Игоряиновым, и Каляев был одним из тех, кого Игоряинов позвал в «Рог изобилия» — организованный им неформальный (как тогда говорили) клуб писателей.

Уже сам факт создания клуба разгневал генералов от Союза писателей, очень подозрительных ко всему неформальному, Игоряинов был выведен за штат «наших литературных надежд», а один старичок, классик социалистического реализма, даже назвал его сектантом от литературы (после этого соклубники заглазно стали называть Игоряинова Секстантом). Игоряинов вместо того, чтобы покаяться или хотя бы все это молча проглотить, написал письмо в секретариат Союза и получил отповедь в «Литературке» за подписью «ОБОЗРЕВАТЕЛЬ». Правда, само письмо Игоряинова опубликовано не было и его мало кто читал, но в окололитературных кругах утвердилось мнение, что оно жуткое. После этого вплоть до самой перестройки ни об Игоряинове, ни об остальных «рогизобовцах» (это новообразование тоже изобрел старичок-классик, в юности бывший «пролеткультовцем») ничего слышно не было. Но когда стало можно, выяснилось, что зря времени они не теряли — даже медленно пишущий Каляев и тот сочинил «в стол» три повести.

Начался натуральный бум. Все литературные накопления были опубликованы, а издатели требовали: давайте еще, еще, еще... Казалось, так будет всегда, но, увы, литературу из письменных столов догнал и поглотил графоманский вал. Прежние издательства разорились, а новые создавались людьми, которые еще вчера торговали кроссовками. «Рогизобовцы» с удивлением обнаружили, что появились другие, менее разборчивые в средствах и оттого более удачливые претенденты на места, с таким трудом заслуженные в доперестроечных схватках; новым издательствам нужны были свои авторы, использующие простенький синтаксис и логику, доступную читателю с семиклассным образованием, — словом, авторы, понятные самим издателям. И многие не удержались — многие подались в свои...

Игоряинова новая ситуация коснулась совсем иначе, нежели его товарищей, ибо к этому времени он уже прочно входил в сонм крупнейших российских издателей. Сразу, как стало можно, часть соклубников во главе с Игоряиновым организовала редакционно-издательский кооператив «Проза». Издательского дела никто из них по-настоящему не знал, и «Проза» неминуемо была обречена на гибель, но тут на игоряиновском горизонте, как черт из табакерки, возник Любимов. Собственно говоря, познакомились они давно: когда-то молодой литсотрудник Любимов напечатал в журнале «Бытовая химия», где заведовал научно-художественным отделом, рассказ пятнадцатилетнего школьника Вити Игоряинова. С тех пор прошло, страшно пред­ ставить, четверть века, и все эти годы в министерстве химической промышленности, в ведении которого находилась «Бытовая химия», шла, то затухая, то разгораясь вновь, дискуссия, нужен журналу научно-художественный отдел или нет. Руководство журнала с подачи неугомонного Любимова, желавшего не только прославлять стиральные порошки и средства для обеззараживания унитазов, но и публиковать высокохудожественную прозу, с переменным успехом интриговало в курирующих журнал высших сферах в пользу художественности, а Любимов при этом еще и успевал со своим другом и соавтором Михаилом Вятичем заниматься сочинительством и ежегодно выпускать книжки — и художественные, и кулинарные, и научно-популярные, и даже книжки-раскраски для детей.

То, до чего не дошли руки чиновников министерства и партийных кураторов, содеяла перестройка. В не учтенный историей миг события приняли ураганный характер, и даже их непосредственные участники до сих спорят о том, что случилось раньше:ликвидация   научно-художественного   отдела,   закрытие   журнала,   упразднение министерства или прекращение в стране производства стиральных порошков. Как бы то ни было, редакция «Бытовой химии» в полном составе оказалась выброшена на улицу. Но тут на любимовском горизонте, подобно белому роялю в кустах, появился Игоряинов со своим новорожденным, но уже умирающим кооперативом. И черт из табакерки ударил по клавишам!..