Очень страшно и немного стыдно — страница 25 из 49

еня от этого до сих пор тошнит. И это не морская болезнь, это последствие моей жертвы. И это было самое большое мое жертвоприношение. – Она встает. – Вы же просили рассказывать вам про все необычное, что здесь происходит, вот я…

– Да, спасибо.

– Я пойду.

– Да, да, конечно.

Там, видимо, слушают. Пришли. Загремел замок. За дверью сразу несколько человек. Видны только тела и ноги. Стоят плотно друг к другу. Сейчас эти безголовые люди будут говорить про законы. Нэоко нерешительно выходит. Я сижу. Жду.

– Выходите и вы. Выходите, выходите, вас разрешили перевести в библиотеку.

Книгу забираю с собой. Иду за ними на пятую палубу. Все молчаливые, строгие, цепляются за поручни, шуршат заткнутыми за них бумажными пакетами.


– Будете писать здесь, чтобы не говорили там, что вам работать не давали, а потом в каюту – спать, благо она напротив. Сюда будут приходить другие, мы не собираемся из-за вас всё на судне запирать, но вот вы пока никуда выходить не сможете. Еду будем приносить. И вы отсюда ни ногой, чтобы другим неповадно было. А то представьте, что произойдет, если каждый из Антарктиды будет что-то увозить, кто пингвина, кто кита, да что уж говорить, даже если по камушку – что через несколько лет-то останется? Подумали? Растащат на сувениры. Ну, что молчите?

– Понимаю.

– Да что вы понимаете? Всё же подробно объяснили. И не по одному разу – зря, что ли, перед каждой вылазкой на континент обувь мыли – обеззараживались, одежду пылесосили, чтобы ни семечки, ни пылинки, то же – по возвращении? А вы целого пингвина забрать решили. Прости господи. О чем думали-то?

– Он так на меня смотрел.

– Кто?

– Уоллес.

– Какой еще Уоллес?

– Это она так пингвина назвала.

– Почему Уоллес?

– Ученый был такой – Альфред Уоллес. До Дарвина пришел к теории естественного отбора, но ему просто не повезло. И еще он не был выскочкой.

– О господи. Мы же предупреждали, что в Антарктике ничего нельзя трогать. Слышали?

Киваю. Конечно слышала, но тут другое дело, не объяснишь, просто молчу.

– Вот если бы вы, как все другие, соблюдали правила, не наделали бы глупостей, не сидели бы сейчас здесь, перед нами.

Опять киваю. Если бы. Вот они о чем. Не понимают. Но объяснять я им не буду. Иначе меня не только запрут, но еще предварительно усыпят. Дело в том, что все случилось так, как должно было случится. Время не линейно, не одномерно, никуда не течет и, следовательно, не имеет направления. Все события жизни случаются одновременно, а вот осмысление изменений и рефлексию мы ощущаем как время. Ожидание, опыт и воспоминание – это путь нашего осмысления, проходящий по неподвижному телу уже произошедшего. Все мы детективы, расследующие собственные, уже случившиеся драмы. И всё, что мы переживаем, – это на самом же деле вечное, растянутое, уже случившееся настоящее. Отсюда – его чудовищная неоднородность. Это как разгадывание кроссворда, с разной скоростью и результатом. Классическая физика считает время абсолютным, так как все процессы в мире, независимо от их сложности, не оказывают на его ход никакого влияния. И оттого вопрос, почему вы сделали именно так, для меня не стоит, но говорить этого сейчас не стоит.

– Украсть пингвина! Это же надо до такого додуматься!

Смотрю по сторонам – на стене фотография. На ней у деревянного стойла стоит Лоуренс Оутс, рядом с ним собаки и пони. Оутс красивый и добрый.

– Вы знаете, что наше путешествие началось в его день рождения? – показываю рукой на фотографию. – Мы выплыли из Ушуайи семнадцатого марта.

– Это-то тут при чем?

– Лоуренс очень любил животных.

– А вы их не любите. Вы губите их!

– Он просил меня сделать это.

– Кто?

– Уоллес.

– Господи, да что это с ней? Может, морская болезнь?

– Морская болезнь – это когда рвет с борта, а это вседозволенность и распущенность. Просто делают, что хотят, и на все им наплевать.

Показываю на другую фотографию:

– А вот и вся группа. Все те, кто пошли со Скоттом, – Оутс, Уилсон, Эванс и Бауэрс. И все здесь замерзли.

– Прости господи, да что вы нам тут голову-то морочите?

Да уж, лучше молчать.

– Ну что? Доброе утро, биеннале?

В дверях стоит Седой. Вошел неслышно, хотя большой. Он здесь самый главный, его слово – закон.

– Оставьте нас на минуту.

Все выходят, но неохотно. Оборачиваются. Качают головами.

– Ну и что вы тут устроили?

– Вы же слышали.

– Вам тоже перформанса захотелось?

– Нет.

– Тогда зачем? Насмотрелись, наверное, как тут все самовыражаются, и тоже захотелось?

– Нет.

– Вы в курсе, что корабль развернули и он направляется опять к острову Петерманна? И кто это все оплачивать будет? – Он устало садится на стул и подпирает голову рукой. У него красивая седая шевелюра и хриплый голос. – Я же не детей сюда брал. А Оутс, кроме того, что любил животину, он еще людей любил. Когда идти стало почти невозможно, а мужики отказались его оставлять, просто вышел из палатки без обуви, в бурю, в никуда, чтобы не быть обузой, и сказал так легко: пойду-ка я на свежий воздух, скорее всего надолго. И ушел. И больше его никогда не нашли. А вы говорите – животные. Вы разрушаете такое великолепие: внутри этого континента – ни запахов, ни бактерий и вирусов, ни звуков. Под ногами до грунта километры льда. Разница между днем и ночью – только длина тени. Здесь можно услышать, как замерзает дыхание. Антарктида, – он обводит каюту рукой, – сознание меняет! А вы все мельчите. Даже наше говно здесь собирается, грузится и отсылается на большую землю. – Он трет голову. – Как же это случилось? Объяснить не хотите?

Объяснить. В заливе Парадиз у нас была медитация. Все разбрелись и тридцать минут сидели молча. Тогда это началось. Все вокруг было огромным и невероятно спокойным. Нельзя было разжижать это суетой. Садилось солнце. Вернее, не садилось – стояло неподвижно над горизонтом. За полчаса никуда не сдвинулось. И вот от ледника в воду, со стоном, рухнул гигантский ледяной кусок, и зашуршали волны, разбиваясь о камни. Бесконечно долго стоял этот шум, как если бы толкнули первую костяшку домино в кем-то расставленном бесконечном ряду.

Седой ждет, он действительно хочет понять. Попытаюсь ему объяснить.

– Думаю, началось все с лекции. Да, тогда, когда Философ читал лекцию пингвинам. Его снимал оператор. Вот он стоит и рассказывает, а они слушают. И вы же знаете про пингвинов. Они не птицы и словно не животные вовсе, и отношение к ним иное, у них реакции ни тех и ни других. Они похожи на детей, сильно отстающих в развитии. Они от тебя не убегают, но и к тебе не бегут. Они существуют так, словно ты тут был всегда, стоял и пялился на них. Они уникально неуклюжи. При том, что созданы ходить по камням, постоянно спотыкаются и падают. И в этой неуклюжести невероятно трогательны. На них можно смотреть бесконечно. Так вот, я стояла и слушала Философа, а рядом со мной стоял и слушал его Уоллес. Я видела, он действительно слушал. А когда все закончилось и я повернулась, чтобы уйти, он перегородил мне дорогу Вам это покажется странным, он маленький, а я такая большая, но поверьте, он стоял на тропинке передо мной и смотрел на меня. Клянусь вам, у меня не было плана его похитить, но если бы вы видели, как он слушал лекцию, а потом как на меня смотрел! Но тогда я ничего не сделала, даже полезла на камни, чтобы его обойти. Нас же предупредили – никаких контактов. А он сам за мной увязался. У него, вы же видели, несколько перьев справа торчат, то ли потрепал кто, то ли линяет. И еще он меньше других. Из-за этих перьев он как-то особенно заметен, то ли ухо торчит, то ли шапка набекрень. Уоллес – узнаваемый пингвин. Потом я пошла туда, где работали другие, ходила, снимала. И все это время мне этот пингвин попадался. Я поняла, что он ходит за мной. И тогда я решила с ним поговорить. Просто поговорить. Рассказала, что мы здесь делаем. Объяснила кое-что. Потом даже спросила: интересно? Он кивнул, вот честное слово – кивнул. А дальше все само собой, я иду, а он за мной, зашла за большой камень, открыла рюкзак, нам же их выдали, а он у меня пустой. Уоллес туда прекрасно поместился. Вернулась к берегу, у лодок спросила, можно ли мне на судно пораньше. Я ноги промочила. Конечно, мне разрешили, ну и все. Села, поехали, мотор шумный, рюкзак за спиной. Вот и все. А дальше я его в душ. Вот так все и произошло.

– На что же вы надеялись?

– Честно говоря, я просто делала это, но плана у меня не было, скорее была мысль, что как-нибудь все устроится.

– Ну и что? Устроилось? – Седой еще раз вздыхает, встает и выходит. Из коридора слышу шепот:

– Может, ее запереть?

– Вы лучше сами себя заприте… – Хрипота Седого тает в трубе коридора.


Приходит самая веселая. Из сострадания. Ей, как никому, было бы сложно без людей. Вот она и пришла. Ведет себя так, словно ничего не произошло. Я ей благодарна.

– Хотя и рассказывали про Антарктиду разное, я не верила. Седой говорил, что она может всю жизнь поменять. Все с ног на голову перевернуть, но у меня никакого ожидания мистики не было. Да я и человек не такой, я же не художник. Слушала его рассказы, думала, говори-говори, ты же во всем такой, это мы, обычные люди, по земле ходим, а вам так и суждено летать да фантазировать.

Я прячу улыбку, она это видит и тоже улыбается. С такими всегда легко. Мне бы так.

– Я уже пять лет на таблетках сижу. А болею, думаю, лет семь. Сначала казалось, что просто не везет страшно, все, что ни сделаю, не получается, с каким человеком ни сойдусь – все плохо кончается.

Спать почти перестала. Могла четверо суток глаз не сомкнуть. Потом глюки начались даже, панические атаки, а когда слепнуть начала, тогда уж к врачам пошла. Сначала к психотерапевтам, а потом к психиатрам. С родителями тогда уже не общалась, друзей растеряла. Ни есть не хотелось, ни бухать. Ни солнце меня не радовало, ни дождь. Жить не хотелось, не то что… Некоторые говорили, что, мол, ты че, радуйся жизни, не сдавайся, все будет хорошо, а тебе от этого только хуже – у тебя никакой надежды, только отчаяние, что тебя никто не понимает. У меня же на уровне химии тела все нарушено. Диагностировали мне клиническую депрессию. Страшная болезнь, не просто грусть, а полная апатия. Как овощ живешь. Выписали таблетки. Тяжелые, для настоящих психов. Страшно перечислять – миртазапим, феназепам, золофт, фенибут, атаракс, финлепсин, а у меня же работа с людьми. Болезнь как насмешка. Словно я герой бездарной пьесы, а сверху уставший драматург, умирая со смеху, – что, мол, там у нее? Жить не хочет? Общаться не желает? Людей не любит? Так значит, будет она у нас специалист по коммуникациям, а сам от смеха на пол валится. Посмотрим, говорит, что получится. Ну, я шутку его оценила: классно, смешно. Думаешь, не смогу? Посмотрим. Несколько недель еще ушло, чтобы таблетки в удобоваримую комбинацию соединить – не все ведь всем подходит, рецепта готового нет, помню, от каких-то у меня такой аппетит был, просто ужас, при том что вкуса еды я не чувствовала совсем. Мне было все равно, что есть, – торт или коробку от него, главное есть. Ужас! Остановиться не могла. От другого в сон тянуло постоянно. А это тоже не я. Постепенно подобрали.