Кое-кто начинает шептаться, шум по кампусу все громче и громче:
– Что теперь будет?
– Ужас какой!
– Туман уже вторые сутки.
– Хорошо хоть Дрейка прошли.
– У меня до сих пор органы на место не встали. – Суп сегодня что-то не очень.
– Вы видели, как он ушел?
– Что? Что он сделал?
– Когда его оставили, он сначала все стоял, на корабль смотрел.
– А потом, потом вы видели?
– Суп вчера был куда вкуснее.
– Да что вы все про суп!
– Не мешайте рассказывать!
– А потом вы видели, что он сделал?
– Про кого это они? Про нее?
– Я это про пингвина!
– Про Уоллеса!
– И вы туда же!
– Я не видела, а что он сделал?
– Передайте мне тарелку, нет, не эту.
– Дайте наконец послушать.
– Так вот, он стоял-стоял, а потом развернулся и пошел. Я следил за ним.
– Да, мы тоже. Мы на самый верх забрались, оттуда все видно.
– Пошел к своим?
– Нет! В том-то и дело! Он пошел от берега вглубь, мимо гнезд, мимо всего, далеко-далеко, от воды, от племени, от еды наконец!
– Племени? От колонии!
– Не перебивайте! Не все ли равно! Боже ты мой!
– Он пошел вглубь!
– Туда, где ничего!
– Вы понимаете? Ничего!
– Чем это пахнет?
– Да прекратите вы! То суп, то пахнет.
– Сначала думали, может, перепутал, а он прямо и прямо, от берега вдаль, не останавливаясь, не отвлекаясь! Так и шел, пока из виду не пропал! Ото всех!
– Дурдом!
– Ничего не понимаю.
– А она-то, она-то куда?
– Сумасшедшая.
– Ничего себе. Взять и сбежать с корабля.
– А проверяли? Она вещи теплые забрала?
– Да неизвестно. Каюту опечатали.
– На чем она на берег-то добралась?
– На “Зодиаке”.
– Наверное, из команды кое-кого подкупила. И все.
– Я ничего не понимаю.
– А потом эти поиски. Так все странно. Ни фига не найдут.
– Передайте мне наконец эту тарелку!
– Какая же здесь вонь!
– Я ничего не понимаю!
– Седой совсем поседел.
– А Философ все с какой-то странной книжонкой носится.
И наступила великая тишина.
И Фортис услышал голос Смерти:
– Что ты делаешь здесь, охотник? Мало тебе тех, что ты сегодня убил? – Голос у Смерти нежный, ласковый.
– Мало. Я здесь, чтобы тебя убить! Покажись наконец!
– Нет. Угомонись.
– Ты забрала моих сыновей Монтема и Темпестаса. Я никуда не уйду.
– Ты сам стал слишком жадным, охотник. Ты берешь чаще, чем тебе нужно! Ты убиваешь больше, чем можешь унести. Так почему же ты удивляешься моей ненасытности?
– О чем ты говоришь, старуха?
– Я проверяла тебя, Фортис, и ты не справился. И теперь чего ты от меня хочешь?
– Забрать своих детей и уйти.
– Нет, Фортис. Поздно.
– Это еще почему?
– Уйти ты уже не можешь, ты в королевстве Смерти. Отсюда еще никто не возвращался.
– Ты обманываешь меня! Я жив. Покажись, и я убью тебя.
– Ты думаешь?
– Я знаю, Смерть.
– Хорошо, Фортис, так тому и быть. Я иду к тебе.
Пещера потемнела, потом залилась холодным светом, и охотник у вид ел, как навстречу ему что-то движется. Фортис вскинул лук и сильно натянул тетиву. Он не мог промахнуться. Только глазами моргнул, чтобы ледяной песок глаза не резал.
И вот что увидел смелый Фортис: в серебре луны стояла перед ним его дочь – Солис.
Пингвин шел прочь от берега. За грядой невысоких гор началось ледяное плато. Поднялся ветер. Двигаться стало сложнее. Скорее бы смерть и вечный сон. Чтобы не схватиться за жизнь, нужно уйти как можно дальше. Чтобы не суметь вернуться. Чтобы навсегда.
Трещал лед, сипел ветер, но сквозь весь этот шум он услышал ее. Остановился. Звук плыл отовсюду, куда бы Уоллес ни повернулся. Он замер. Решил ждать. А ее крик вращался вокруг воздушным нимбом.
– Я иду к тебе.
Patria о muerte[7]
Комната – два на три. В нее с трудом втиснуты железная кровать и две обшарпанные тумбочки по обе стороны от плоских подушек. Стены в высоту больше, чем в длину, словно комнату по ошибке перевернули. Узкое окно задрано под самый потолок – чтобы посмотреть на улицу, недостаточно даже встать на кровать. Над унитазом душ, можно мыться не вставая, холодильник размером с ящик из-под яблок, подвешенный почему-то над изголовьем кровати, и ржавый вентилятор над дверью, украденный с фабрики по соседству.
Сажусь на кровать. Подо мной жесткое синтетическое покрывало, на нем голубые розы. С улицы тянет краской, псиной и едой.
Ночью просыпаюсь от холода. Не сразу понимаю, где я. Сердце затягивает тоскливую песню, приходится натянуть на себя синтетические цветы. Заснуть не получается. Хорошо бы принять горячий душ, чтобы стало невыносимо жарко и чисто, а потом лечь и заснуть остывая. Лед каменного пола обжигает. Лампочка ночника светит голубым. С улицы доносятся обрывки музыки, ругань и вонь сигар.
Вода течет слабо, ее напора едва хватает на несколько тонких струй, они ничуть не теплее температуры тела. Нужно подождать, и она нагреется. Должна нагреться.
Это невыносимо. В первую очередь нужно успокоиться. Всего шесть дней. Только шесть дней и пять ночей, и я вернусь в свою прежнюю жизнь. И все будет хорошо. Конечно, если все пройдет гладко. Пройдет, как хотелось бы, как планировала, как готовилась. Так, завтра – Пабло. Ничего не спрашивать. Все сам даст. Все произойдет само собой. А сейчас нужно выспаться. Иначе проиграю.
Вода так и не нагрелась. Натягиваю на себя свитер. Выбрасываю эту вонючую продавленную подушку. Сворачиваю под голову шарф. Ложусь.
Утро разрывается криками из коридора. Высокая дверь дрожит квадратами оплывших стекол. Кричит мужчина, ему визгливо отвечает женщина, так, словно он придавил ее своим весом к полу и между гневными вопросами бьет тяжелым по голове. Потом наступает тишина, и женщина хохочет. Поет входной звонок, и она, все еще смеясь, бежит по коридору, преломляясь в стеклянных квадратах. Через минуту скребется ко мне со словами “Paquete para usted”[8]– кладет на пол сверток.
Посылка неряшливо перемотана веревкой, как куколка огромной бабочки. Ножницами для ногтей приходится долго трепать эту larva, чтобы вытащить сигарную деревянную коробку, запертую на замок. Достаю ключ из кошелька и поворачиваю в латунной скважине. Открываю крышку. Там аккуратно уложены толстые сигары. Откладываю их в сторону. Вскрываю фалыидно и достаю разобранный на части ТТ-30. Самозарядный пистолет Токарева образца тысяча девятьсот тридцатого года. Старый, но ухоженный, из него почти не стреляли. Собрать ТТ я могу с закрытыми глазами. Глажу пальцем звездочку на рукоятке. Магазин полный, но дополнительных патронов нет. Коммерческая модель, экспортная, патроны от парабеллума.
С трудом засовываю его в специальный карман за пояс юбки. Ее сшила мне бабушка. Знаю, что на кармане посередине вышито сердечко, аккуратным крестом. И еще цветок, не очень понятно какой. Нужно быть осторожной, в ТТ толком нет предохранителя. Проверяю, не топорщится ли сзади свитер. Нет, вроде ничего не видно. Иду на кухню.
На столе, покрытом застиранной скатертью, стакан и тарелка с нарезанными бананами, по ним ползает муха. В небольшом кувшине бледно-розовый, взбитый до пены сок гуавы. На блюдце перевернута кофейная чашка. Пододвигаю по кафелю железный стул, усаживаюсь; на шум из сада приходит полная женщина в халате, надетом поверх мятой пижамы. Ноги в шерстяных носках с трудом втиснуты в шлепанцы.
– Гладис. – Она улыбаясь протягивает мне руку.
Я киваю в ответ. Гладис радостно трясет мою ладонь, и я чувствую, как по копчику стучит ТТ. С ним не страшно. С ним можно сделать многое и также заставлять других делать то, что ты хочешь. Или, наоборот, не делать.
Гладис приносит кофейник, переворачивает чашку, наливает мне очень черного, цвета нефти, кофе. Достает из холодильника большую тарелку с нарезанными кубиками ветчиной и сыром. Опрокидывает над мутным стаканом кувшин, и розовая пена гуавы вырастает уже в стакане. Сминает ладонью круглую булку и запихивает в тостер, та склеивается и подгорает. Гладис садится напротив, сложив перед собой руки, и наблюдает за тем, как я ем.
Пробую кофе – на вкус это настой из жженой коры дерева, замешанный с чернилами. Нужно положить туда сахара – так это пить невозможно. Долго жую мятую горелую булку. К пене так и не притрагиваюсь, запихиваю в рот кусок сыра – так они называют скисший прессованный творог. На бананах уже множество мух, их радует полная безнаказанность, похоже, они жужжат от удовольствия.
Встаю, еще раз благодарно киваю и задвигаю стул. Гладис смотрит на меня недовольно, я жестами пытаюсь изобразить, что не голодна. Она недоверчиво цокает языком. Я возвращаюсь в свою комнату, выпиваю побольше воды из бутылки, купленной еще в аэропорту, запираю чемодан на ключ и выхожу на улицу.
Пересекаю Авениду 23 и по Калле 8 иду к парку Леннона. Чахлая трава, вытоптанные глиняные залысины. Цементные скамейки. На одной из них сидит металлический Леннон. С ним можно фотографироваться. Рядом вертится мужичок, хранитель очков – и за один песо он возвращает их на нос Джону. Дальше по Калле 15 иду до Авениды Пасео, а по ней направо к набережной. По асфальту идти сложно – он разбит, будто по нему месяц гоняли советские танки. Пахнет гарью.
Пытаюсь поймать такси. Сначала останавливается темно-зеленая “Де Сото” пятьдесят четвертого года с мясными внутренностями – широкими диванами с алой обивкой. Водитель наклоняется к щели окна, но на английский язык отвечает грубо: “No, no, no!” Значит, он работает за национальную валюту и не имеет права возить иностранцев. Дальше останавливается “Победа” в пятнах ржавчины, забитая народом. Называю адрес, молодой человек, вцепившись в тонкий руль, мучительно соображает. Я показываю рукой пять. Он кивает, визгливо кричит, обернувшись назад, и из салона неохотно лезут люди и отряхиваются, как собаки. Один из них с уважением держит мне дверь и аккуратно за мной закрывает. Спрашивает что-то про сигары. Наверняка хочет продать. Мы трогаемся, а эти