«субстанция», «чтойность», а для человека («кто») вообще не нашлось места, не приходилось ждать иного, и если это выглядело ещё относительно терпимо для языческой, дохристианской философии, то в случае христианской философии ситуация принимала просто непозволительный характер. Молчание Христа на вопрос Пилата: «Что есть истина?» лучше всяких слов проясняет казус: молчание разоблачает некорректно поставленный вопрос. Если старая дохристианская истина симпосиона и ликея откликалась ещё на «что», то после Мистерии Голгофы «что» – это только заторможенный рефлекс прежних мыслительных привычек. Впрочем, ответ не замолчан, он просто оглашён до вопроса, со всей ошеломительностью очевидного: «Я ЕСМЬ ИСТИНА» (Ин. 14:6). Если воспринять эти слова не фигурально и между прочим, а в подобающем им буквальном смысле, то, только закрыв глаза, можно будет проглядеть банкротство философии, называющей себя христианской, но не смогшей стать в тысячелетиях чем-то бо́льшим, чем вариацией на тему Aristoteles platonisans.[127] Сдвиг, смещение акцентов от мыслимого к мыслящему стал неизбежным в моменте перехода от бытия к сознанию, потому что если бытие вполне уживалось ещё с атмосферой анонимности и общести, то сознание, сколько бы ни настраивали его по камертону метафизики и онтологии и в какие бы логические камуфляжи его ни облачали, могло откликаться единственно на «кто». Штирнер лишь подвел черту под свершившимся, и то, что его сочли (до сих пор считают) сумасшедшим, свидетельствует лишь о том, что философы, зафиксировав схождение с прежнего дохристианского ума, никак не заметили динамики вхождения в ум новый и христианский. Фихте, великий первопроходец Я, даже отдалённо не касается вопроса, в каком отношении находится Я его «Наукоучения» к его собственному личному Я. Я «Наукоучения» ЕСТЬ, а не ЕСМЬ; в этой неверной спрягаемости и лежит невозможность (нежелание, неспособность) пройти сквозь игольное ушко. Рихард Кронер[128] лишь воспроизводит логику сумасшедшего Штирнера, когда подводит «Наукоучение» под дамоклов меч следующих вопросов: «Абсолютное Я полагает самое себя – кто же полагает это самополагание Я? Конечное Я? Философ? Но может ли он полагать самополагание абсолютного Я, не будучи сам абсолютным Я? Осуществляя в себе абсолютное деяние-действие (Tathandlung), не должен ли он как раз в этом осуществлении, в этом действии сам быть абсолютным Я.» О том же – буквально – и Гуссерль в § 57 «Кризиса европейских наук»:[129] «Полагающее самое себя Я, о котором говорит Фихте, может ли оно быть иным, чем Я самого Фихте? При условии, конечно, что это не фактическая абсурдность, а поддающаяся разрешению парадоксальность, какой же ещё метод мог бы помочь нам достичь здесь ясности, если не метод опроса нашего внутреннего опыта и осуществляемого в его рамках анализа? Если речь идёт о некоем трансцендентальном „сознании вообще“, если не Я, как вот это вот индивидуально-единичное Я, может быть носителем конституирующего природу рассудка, разве не самое время мне спросить, каким образом я, поверх моего индивидуального самосознания, могу обладать ещё и общим, трансцендентально-интерсубъективным сознанием?» Как видим, штирнеровские ростки пробиваются-таки сквозь бетонные кладки академической (и всё ещё языческой) философии. Нужно ещё раз и со всей ясностью представить себе случившееся, чтобы приблизиться к пониманию события Рудольф Штейнер. Штирнер в связке с Гегелем и Фейербахом – революция и настоящий антропологический поворот и перелом, по сравнению с которым поздние шелеровские и хайдеггеровские экстемпоралии производят впечатление робких попыток. Сначала Фейербах переводит Гегеля из теологической в антропологическую тональность, показав, что мировая загадка таится не в Боге, а в человеке. Но тут и лежит камень преткновения, потому что фейербаховский человек – не человек, а сущность человека, в том числе и самого Фейербаха, который, как единичный человек, подводится вместе со всеми другими под эту сущность и определяется ею. Он думал, что он разоблачил Бога, тогда как на деле он его просто снова вывел на сцену с подложными документами. Вопрос настигает как бумеранг: откуда у человека берётся вообще сущность? Можно спросить по аналогии: откуда берётся сущность любой вещи – стола, стула, тигра, небесного созвездия Пса или пса, лающего животного? Ответ лежит как на ладони: из помысленности этой вещи, где помысленные стол, стул, тигр, пёс суть стольность, стульность, тигриность, псиность – чтойность, в которую умещаются и которой определяются все столы, стулья, тигры и псы. Но помысленное, повторим это ещё раз, мыслится неким конкретным фактическим человеком, что значит, вещи получают свою сущность от человека, который несёт её В СЕБЕ как ИХ смысл и суть. Кто же несёт в себе смысл и суть человека? Человек, мыслящий вещи и наделяющий их сущностью и смыслом, должен же и сам мыслиться, чтобы получить себя как сущность. КТО мыслит человека? Гегель, последний могиканин платонизма, в прощальном жесте указывает на старую добрую очевидность: Бог и Дух. Но очевидность Гегеля – очевидность сновиденного: Духа мира, сновидящего на последней странице «Феноменологии духа» свою Голгофу и просыпающего настоящую. Фейербах, уже просыпающийся, уже проступающий и ступающий в рассветных движениях сознания, напоминает Духу мира, что он не призрак и не тень, а ЧЕЛОВЕК. Но и Фейербах на деле лишь сновидит своё пробуждение, переворачиваясь с одного, теологического, бока на другой, антропологический. Час Штирнера – час действительного (реального, а не вербального) пробуждения в человека, в котором он узнает САМОГО СЕБЯ, ЕДИНСТВЕННОГО, SOLUS IPSE: не в патологическом припадке нарциссизма, а просто потому, что иначе и не может быть. Иначе не было бы никакой нужды просыпаться в действительность, прекратив пировать в платоновско-гегелевском сне среди ликов и эйдосов. Сущность человека, о которой так кстати-некстати вспомнил Фейербах, даже не подозревая, какие снежные обвалы повлечёт за собой этот выстрел в сон, оказалась фантомным ощущением ампутированного Бога. Бог был мёртв, но мысли философов всё ещё продолжали оставаться «божественными» и чувствовать себя как дома под патронажем свв. Платона и Аристотеля. Путь на перепутьи вёл либо назад к Гегелю и Богу, либо вперёд с осыпающейся под ногами почвой и выбором между Марксом и Штирнером. Пустой фейербахианской сущности человека предстояло обернуться либо ещё более пустой марксистской «совокупностью общественных отношений», либо тем, конкретнее чего нет и не может быть ничего: самим Штирнером. На деле, марксова опция была всё тем же вылезшим из могилы платоническим вием, и не требовалось особых усилий, чтобы заметить в ней плохо скрытые теологические замашки. Совокупность общественных отношений – просто другая, замаскированная опция христианского Бога, тем более абсурдная, что замешанная на махровом атеизме. Маркс объявил сущностью человека мёртвого Бога, переодев его предварительно в гражданское и открыв одновременно все шлюзы абсурда. Оставался Штирнер, кристально безумный испытатель утроб и додумыватель смыслов, додумавшийся до бредового de te fabula narratur (о тебе рассказывается история) в масштабах мира и всего. Нет сущности человека, кроме меня, и я свой собственный пророк. Потому что (подтвердит из будущего оккупированного немцами Парижа Жан-Поль Сартр) существование предшествует сущности. Во всех прочих вещах сущность предшествует существованию (ante rem), только в случае человека значимо обратное. Да и в вещах это так только потому, что вещи, как уже отмечено выше, мыслит, а значит, даёт им их сущность человек, res cogitans и мыслящий тростник. Соответственно: самому человеку сущность может дать сверхчеловек, или Бог. Но Бог – старый добрый Бог добрых старых малых – умер, хотя бы сами малые и не догадывались об этом, а значит, остаётся не человек, а парадокс человека, у которого не может не быть сущности (так как, в противном случае, просто не было бы его самого) и у которого в то же время нет сущности (так как нет Бога, дающего её ему). Что несомненно, так это лишь то, что он существует, вот этот вот nomen nescio, или nomen nominandum: тело с вкладываемыми в него псевдосущностями (энтелехия, humanitas-socratitas, общественные отношения), с которым ему приходится уживаться, попеременно привыкая к одним и отвыкая от других, чтобы не стать бессмысленной и ненужной страстью. И вот же, после стольких фальшивок и суррогатов, он сходит наконец с ума в вопрос: а не должен ли сам он, чтобы не быть бессмысленным либо фальшивым, создать себе свою человеческую сущность? Но вопрос даже не столько в том, должен ли он, сколько в том, МОЖЕТ ли он это. Штирнер с логически безупречным безумством проставляет тут своё имя, не видя, что это всё ещё рецидив его прежней гегелевской кармы, потому что проблема на этом последнем витке решается не логически, ни того менее декларативно, а ФАКТИЧЕСКИ. Конкретность человека – это конкретность ВАКАНСИИ, где речь идёт не просто о том, чтобы занять её, а о том, чтобы, заняв её, суметь в ней остаться. Штирнер, едва заявив о себе как единственном номинанте Я, с треском провалился в дальнейшее анекдотическое существование. «Единственный» оказался всего лишь проектом, обещанием и маской, скрывавшей позднебуржуазный анархический демарш неудачника. «Я не тревожусь больше о жизни, но „проматываю“ её.»[130] Живи Штирнер где-то в 1968 году, как он жил же в 1844 году (оба раза в Берлине), он мог бы стать студенческим горлопаном вроде Руди Дучке, потому и дучке, что не дотянувшимся до дуче. На чем он сорвался, так это на необходимости создать себя как сущность, которая, будучи сотворённой единичной, была бы одновременно