х, традиционно понимаемых сознаний тем, что оно не предваряет мышление, а предваряется и создаётся мышлением. Его единственным и необходимым условием является, как уже сказано, беспредпосылочность познания. Познание беспредпосылочно, если оно, во-первых, самодостаточно, то есть не допускает ничего, что не проходит через него, и, во-вторых, если оно сознаёт себя не раздельно с вещами мира, по-кантовски вычитывая из них то, что само же a priori вкладывает в них, а сознанием самих вещей, то есть реализуемой в человеке способностью самовыражения вещи. Понятое так, познание не общезначимое и общеобязательное правило, а ИНДИВИДУАЛЬНАЯ СПОСОБНОСТЬ. Если философы сомневаются в возможности беспредпосылочности (= возможности Штейнера), то сомневаются они только в самих себе. Говоря грубо, но по существу: они отрицают штейнеровское познание, просто потому что НЕ МОГУТ его, причем не могут не каждый в отдельности, а скопом (= scientifc community), из чего потом и вытекает формула самодурства: если не можем МЫ, то не может НИКТО. Finis philosophiae. В этой точке мы прощаемся, наконец, с греческими отцами-основателями философии и узнаём, что сущность вещи не идея, энтелехия, телос или, если угодно, «чтойность», а – во всей ошеломительной ясности – ВНУТРЕННИЙ МИР МЫСЛЯЩЕГО ЕЁ ЧЕЛОВЕКА. Вещь, познанная, осмысленная, понятая вещь, и есть человек: не в переносном, а в буквальном смысле. В душе, сознании, самосознании человека мир уже не просто свершается, но и знает о себе, что он мир и что он свершается. Потребовались тысячелетия, чтобы сознание осознало себя наконец тем, что́ оно есть. История философии как феноменология заблуждений мысли видится в этой оптике неким экспериментальным полигоном, на котором сознание, подчиняясь принципу: «всё, что не убивает меня, делает меня сильнее», только и делает, что впадает в заблуждения и создаёт себе препятствия: непрерывную дьявольщину, в мучительном преодолении которой оно учится сознавать свою божественность. Из всех преодолеваемых заблуждений наиболее тяжёлым и опасным является для него страх эмпиризма и самоидентификации. Оно настолько погрязло в ошибках, промахах, иллюзиях и заблуждениях, что довело их до рефлексов, после чего стало воспринимать сигналы и симптомы своего совершенства не в себе самом и не как себя, а экстраполируя их вовне и приписывая каким-то выдуманным им же фантастическим существам. В длящемся грехопадении (грекопадении) философии это продолжало и продолжает оставаться эпицентром: затянувшимся на тысячелетия ступором платоновского двоемирия, в котором многомудрые мужи, от Платона до Гегеля и дальше, дарили лучшее – метафизическое, трансцендентальное, вечное – в себе занебесной области, себя же – физических, эмпирических, преходящих – смиреннейше утешали возможностью сознавать свою нищету и облекать её в слова. Enfn Malherbe vint. Наконец пришёл Штирнер: безумец, посмевший, говоря о метафизическом и занебесном, тыкать в грудь себя, безумного, хотя никакого «себя», отвечавшего бы умопомрачительной храбрости затеянного, там не было и в помине. Маленькое, диалектически ловкое, позднебуржуазное эго преподавателя частной женской гимназии в Берлине раздулось до должности гегелевского Мирового Духа и высокопарно сообщило об этом на сотнях страниц, читая которые современники крутили пальцем у виска и давились от смеха. Он лишь подтвердил свой диагноз невменяемого, когда бросил философию и открыл «мелкий бизнес», впрочем, и здесь без толку и проку, погрязнув в долгах и дважды побывав под домашним арестом, пока наконец не умер от укуса ядовитой мухи. Потом пришёл ещё один «единственный», Фридрих Ницше, дата рождения которого вызывающе совпала с выходом в свет книги Штирнера (октябрь 1844 года). Но и здесь всё, как и следовало ожидать, шло по плану: «сверхчеловек» и «последний ученик философа Диониса», хлопающий по плечу прохожих на улицах Турина со словами: «siamo contenti? son dio, ho fatto questa caricatura» (ну как, мы довольны? я бог, я создал эту карикатуру), закончил свои дни в коляске, катаемой в окрестностях Веймара. Сумасшедший дом (буквальный в случае Ницше и фигуральный у Штирнера) был, в сущности, головокружительно высокой мыслью, на которую они взобрались и с которой они могли только упасть обратно на землю. Это случилось бы уже с Гёте, не ограничь осторожный Гёте свои научные амбиции растениями и животными и не оставь он «человека» на милость поэтических вдохновений. Просто всё упиралось в черту, до которой можно было ещё философствовать о ПОСЛЕДНЕМ, оставаясь в ПРЕДПОСЛЕДНЕМ, а за которой всё менялось местами, и уже не сущность определяла существование, а существование сущность. Оба – Ницше и Штирнер – перешли черту, оставив за собой прежних (христианских) себя и оставшись лицом к лицу с НИЧТО: со случайностями бессмысленного и бесцельного, голого нигилистического существования, которому они так и не смогли дать СМЫСЛ: САМОСОТВОРЁННЫХ СЕБЯ КАК СМЫСЛ МИРА. Штейнер не только перешёл черту, на которой кончается прежний мир инерций и автоматизмов и начинается нигилизм, но и преобразовал нигилизм в БЕСПРЕДПОСЫЛОЧНОСТЬ ПОЗНАНИЯ, дав застрявшему в plusquamperfectum Шестоднева миру шанс ежемгновенно возникать в растягивающемся из будущего в прошлое НАСТОЯЩЕМ: в перманентной цепи БЕСПРИЧИННЫХ СЛЕДСТВИЙ. «Творить новое и только новое, и сотворить в конце концов мир следствий, из которого исчезли старые причины и новый свет излучается в будущее.»[174] Священник Гогартен в своём аргументе ad impossibilem (НЕВОЗМОЖНОСТИ Штейнера) оказался вдруг – и одновременно – настолько же близок к истине, насколько и далёк от неё. «Штейнер должен был бы быть самим Господом Богом, будь правдой то, чему он учит.» Ответ Карла Баллмера:[175] «Если бы мы знали – силою познания и без всякой теологии, – что́ в действительности есть человек, мы были бы (ещё раз в рамках познания) способны понимать антропоморфизм „Бог“ сообразно его действительному и истинному содержанию.» … Непостижимое легкомыслие венца́ природы: верить в Бога, молиться Богу, уповать на Бога и не иметь ни малейшего понятия о САМОМ СЕБЕ. Больше того: принимать за САМОГО СЕБЯ ничтожеств, проходимцев, выскочек-самозванцев, кого попало или – по максимуму – сорвавшихся с башен Сольнесов, чтобы, зарегистрировав случаи в графе «человекобожия», продолжать находить СЕБЯ не в себе, а где угодно: в небе, в преисподней, в неверии в то и другое и уже чёрт знает где, в себе же оставаться как все: «инфантильной обезьяной с нарушенной функцией внутренней секреции».[176] Можно, конечно, высокомерно замалчивать Штейнера или столь же высокомерно болтать о нём, делая вид, что это не тема для серьёзных людей и что не сто́ит тратить на неё времени. Но можно и знать, что, замалчивая и забалтывая его, мы, по сути, лишь замалчиваем и забалтываем САМИХ СЕБЯ, собственное Я, которое не способно на большее, чем быть выкидышем себя, пустотой и ничем, несмотря на облепляющие его извне визитные карточки и знаки отличия. И ещё можно знать, что однажды (наверное, очень скоро уже) всё – незаметно, бесшумно – станет ПОЗДНО и НЕОБРАТИМО.