Очерк философии в самоизложении — страница 6 из 36

рс фон Балтазар: «Несите мою любовь как ягнята среди волков»). Пришлось ждать, пока теологический дьявол догадается наконец прибегнуть к linguistic turn и перестанет называться дьяволом. Ceci n’est pas une pipe. Дьявол достаточно преуспел, после того как ему удалось внушить, что он никакой не дьявол, а просто гуманист, филантроп и сорос, отрезвляющий бедных простаков от эйфории божественных сентиментальностей. В воцарившемся безмыслии дискурсов и конструктивизмов он сам решает, что́ хорошо, а что́ плохо. Хорошо, когда влезают в шкаф и хрюкают оттуда. Плохо, когда не восхищаются этим. Хорошо, когда супружеское ложе делят «он» и «он». Плохо, когда считают это противоестественным. Ключ к неслыханным успехам дьявола в том, что он внушает, что он один. Тогда как их двое. Один (небесный!) пользуется представлением, которое недалёкие малые составили себе о Боге, неспособном нести ответственность за всё и покрывающего свои чудовищные промахи своей неисповедимостью. Он просто влезает в это представление как в раму, переадресовывая собственно дьявольские функции и опции другому (земному) подельнику, после чего Творение как две капли воды походит на голливудские сценарии с Богом в роли отважного шерифа и дьяволом в роли просто сукиного сына… Ещё раз: что есть всё? Ответ: мир, мировое свершение, по сути, полигон, на котором Творец испытует свои возможности: быть телом и, как тело, душой. Иначе и понятнее: быть, как камень, нежизнью, как растение, жизнью, как животное, ощущением и, наконец, как человек, осознающим и понимающим всё это. Потому что, только становясь тем, что́ он от века уже есть, он узнаёт, что́ он может и на что́ способен. Для этого (мирового самосвершения) он и расщепляет своё изначальное духовно-физическое единство – тело, как дух, и дух, как тело, – на, раздельно, духовное и физическое, становясь в момент расщепления и силою его дьяволами, которых именно двое: тот, который только-дух (= Бог метафизиков), и тот, который только-плоть (= материя физиков). Эти обе свои потенции зла он и являет в Творении и как Творение, потому что без них (себя как дьяволов) ему пришлось бы навсегда почить в себе, как в богадельне. Но Творец познаёт себя не в беловиках и выставках удавшестей, а в бесконечной массе брака и отходов, потому что что же и есть брак и отходы, как не сам (действительный) Бог в мучительном процессе становления-к-себе в тварном себе же, при всей свободе тварного себя быть не только гением и праведником, но и – мразью! Момент, когда тварное, зашкаливая в беспредел, начинает идентифицировать себя со «всем», есть отчаяние и безутешность Творца, застрявшего в непроходимостях собственной воли и ищущего на страницах гартмановской «Философии бессознательного» надёжного средства покончить с собой. Творение, в пору совершеннолетия, стало бы ужасом и петлей и ямой Творца, не мобилизуй и не отдай он, наряду с обоими дьяволами, и лучшее в себе: Сына возлюбленного. ИБО ХРИСТОС И ЕСТЬ ЛУЧШЕЕ В ОТЦЕ.

Отступление: Theologia heterodoxa II

Смерть старее жизни, и всюду, где возникает жизнь, она возникает из смерти и милостью смерти. Рудольф Штейнер в Касселе 6 июля 1909 года:[32]«Смерть – это Отец.» Из Отца (смерти) мы рождаемся (ex Deo nascimur), причём не единожды в день и миг рождения, а ежедневно и ежемгновенно, с каждым вдохом. Творение – перманентная смерть Творца, и если мы живём (Рильке говорит однажды о странной силе, превращающей нас, живущих, в переживших), то только потому, что он каждое мгновение умирает. Наша жизнь – его смерть. Соответственно: наша смерть – его жизнь. В этом более глубокий смысл слов, что мы умираем в Жизнь Вечную (in Christo morimur). Теология Творения и есть теология Спасения. Нет ни малейшего основания полагать, что речь идёт о нашем спасении, как это в тысячелетиях внушали себе христианские нарциссы. О «нас» осмысленно и серьёзно можно говорить не иначе, как предварительно узнав, кто «мы» в реальности и на самом деле. Узнав, что «нас» в прямом, переносном и каком угодно смысле – нет. И что, только узнав и осознав это, «мы» получаем шанс и милость однажды – быть. Узнать и осознать это можно по-разному, скажем, по следующей аналогии. Чем отличаются герои литературного шедевра от героев какого-нибудь бульварного чтива? Очевидно, тем, что первых создаёт мастер, а последних халтурщик. Мастер – это тот, кто творит своих героев так, что они ни на секунду не сомневаются, что живут сами, в то время как живут они лишь постольку, поскольку он их пишет. Литературное произведение искусства – образчик абсолютного иллюзионизма. Скажи кто-либо кому-нибудь из 600 (или 800) персонажей «Войны и мир», что они выдуманы и написаны Толстым, они бы просто не поняли, о чём речь. Но можно ведь и допустить, что им (нам) однажды пришла бы в голову эта мысль. «We are such stuff as dreams are made on; and our little life is rounded with a sleep.»[33] Может, именно миг осознания того, что они (мы) во сне и сон, и стало бы мигом ПРОБУЖДЕНИЯ в реальность! В ту самую реальность, где они, в полном списке dramatis personae, от Наполеона до лакея Лаврушки, и уже все «мы» суть ТЕЛО Бога, экспериментирующее себя как ТВОРЕНИЕ, чтобы узнать, что́ оно может и на что́ способно, и силящееся на этой завершающей стадии антропогенеза стать ДУШОЙ. В этом, но и только этом смысле «мы» суть венец творения: физические и химические реакции в эфемерном реакторе тела, обнаруживающие способность не только жить, но и чувствовать, страдать, мыслить, и даже не просто мыслить, но ошибаться, обманываться, заблуждаться, полагая, что это всё ещё «мы», тогда как это всё ещё, ныне и присно, Бог наш и Творец, для того и создающий нас в посекундности своего существования, чтобы узнать, кто он и что́ может. Да и что за это был бы Бог и Творец, если бы он не умел обманывать и обманываться сам! Чтобы обманывать и обманываться Бог должен стать Сатаной, то есть своим же врагом, внушающим «нам», что «мы» пуп земли и «сами по себе», результатом какового внушения оказывается дар Я, вонзающегося в тело как жало и обрекающего тело на болезни и смерть. Болезнь и смерть – это лишь защитные реакции тела на бесчинства, творимые в нём люциферическим выскочкой до достижения пубертатности. Именно эти бесчинства отбраковываются и заново варьируются в веренице смертей и новых рождений. То есть, если «нам» и суждены бессмертие и вечность, то не оттого, что «мы» так чертовски значительны и важны сами по себе, а потому что Творец всё снова и снова пробует себя, своё рекапитулируемое ТЕЛО в черновиках, набросках и эскизах, объединяемых понятием судьба. Спаситель, понятый так, не «наш» Спаситель, потому что черновики и эскизы, каковыми являемся «мы», подлежат не спасению, а непрерывному обезвреживанию и утилизации (рециркуляции): в мучительном процессе возгонки до беловиков. Только взбесившийся эгоизм, прикинувшийся верой и благочестием, может рассчитывать на спасение и увековечение производственных отходов. Спаситель (Сын) – Спаситель Отца и Творца, который, ежемгновенно умирая в нас и рождаясь нами, рискует потерять в нас, в нашей нарастающей деменции и невменяемости свой смысл. Ещё раз: теология, чтобы быть адекватной, должна и может быть теологией Творения, которое свершается в настоящем и как настоящее. Творец ежемгновенно творит собственное тело: от пылинки и былинки до нервной системы и мозга, после чего и ищет пробудить его в сознание и душу. Этот миг совершеннолетия назван в Библии грехопадением. Грехопадение (Шиллер[34] говорит о нём как о «счастливейшем и величайшем событии в истории человечества») – аттестат зрелости с последующим повторением естественной истории Творения по второму кругу сознания и души. Чтобы тело могло явить себя как душу, потребовалось вмешательство Сатаны (в тандеме обоих дьяволов). Сатана – это решение Творца потенцировать био– и антропогенез в психо– и пневматогенез. Иначе: Сатана – это дарованное нам наше (сатанинское во всех отношениях) Я, которое возомнило себя господином тела (Отца) и изживает в нём свою собственную ущербность и дефектность, прописывая его либо в монашеской келье, либо – post hoc ergo propter hoc – в блудилище (но и наоборот). Я (Бог как Сатана) есть, таким образом, частичка силы, желающей добра, но творящей зло. Это верно ухватывает религиозный инстинкт (всё равно, буддистский или христианский), силящийся, впрочем, избавиться от сатанинского Я и загоняющий его в небытие. Но от злого Я избавляются не уничтожением его, а превращением. Мистерия превращения Сатаны (Я) в «не Я, а Христос во мне» носит название Мистерия Голгофы. Это и есть ДУША.

Отступление: Theologia heterodoxa III

Историю христианства понимают адекватно, когда воспринимают её как затянувшийся на два тысячелетия Гефсиманский сад и сон. Это история проспанного смысла: сновидение на тему пробуждения, в котором спящий перманентно пробуждается, даже не подозревая о том, что делает это во сне. Но это и есть история проспанной мысли: некоего чудовищного диссонанса между дотянувшимся до Голгофы чувством и замаринованной в платонизме мыслью. Что христианам всегда было свойственно, так это чувствовать своего Бога – при просто фатальном неумении его мыслить. Христианство и удалось в чувстве: в подвиге, молитве, слёзном даре, смирении. Его пятой колонной стала греко-иудео-арабская мысль: буквенная вязь сочинений Философа в опрокинутой – справа налево – перспективе письма. Августин, этот фатальный двуязычник, застрявший в христианской эйфории чувств, а головой упёршийся в занебесные топосы, обратил-таки христианского Бога в платонизм, после чего рокировка мировоззренческих гегемонов, теизма и атеизма, оказывалась неизбежной и неотвратимой. Когда Штейнер в дорнахских лекциях 1920 года о философии Фомы Аквинского